Александр Герцен - Былое и думы (Часть 3)
Бубенчики позванивали на дворе.
- Вы готовы?
- Готов. Итак, в добрый час.
На другой день, в обеденную пору бубенчики перестали позванивать, мы были у подъезда Кетчера. Я велел его вызвать. Неделю тому назад, когда он меня оставил во Владимире, о моем приезде не было даже предположения, а потому он так удивился, увидя меня, что сначала не сказал ни слова, а потом покатился со смеху, но вскоре принял озабоченный вид и повел меня к себе. Когда мы были в его комнате, он, тщательно запирая дверь на ключ, спросил меня:
- Что случилось?
- Ничего.
- Да ты зачем?
- Я не мог остаться во Владимире, я хочу видеть Natalie - вот и все, а ты должен это устроить, и сию же минуту, потому что завтра я должен быть дома.
Кетчер смотрел мне в глаза и сильно поднял брови.
- Какая глупость, это черт знает что такое, без нужды, ничего не приготовивши, ехать. Что ты, писал, назначил время?
- Ничего не писал.
- Помилуй, братец, да что же мы с тобой сделаем? Это из рук вон, это белая горячка!
- В том-то все дело, что, не теряя ни минуты, надобно придумать, как и что. (356)
- Ты глуп, - сказал положительно Кетчер, забирая еще выше бровями, - я был бы очень рад, чрезвычайно рад, если б ничего не удалось, был бы урок тебе.
- И довольно продолжительный, если попадусь. Слушай, когда будет темно, мы поедем к дому княгини, ты вызовешь кого-нибудь на улицу, из людей, я тебе скажу кого, - ну, потом увидим, что делать. Ладно, что ли?
- Ну, делать нечего, пойдем, а уж как бы мне хотелось, чтоб не удалось! Что же вчера не написал? - и Кетчер, важно нахлобучив на себя свою шляпу с длинными полями, набросил черный плащ на красной подкладке.
- Ах ты, проклятый ворчун! - сказал я ему, выходя, и Кетчер, от души смеясь, повторял: "Да разве это не курам на смех, не написал и приехал, - это из рук вон".
У Кетчера нельзя было оставаться, он жил ужасно далеко и в этот день у его матери были гости. Он отправился со мной к одному гусарскому офицеру. Кетчер его знал за благородного человека, он не был замешан в политические дела и, следственно, вне полицейского надзора. Офицер с длинными усами сидел за обедом, когда мы пришли; Кетчер рассказал ему, в чем дело, офицер в ответ налил мне стакан красного вина и поблагодарил за доверие, потом отправился со мной в свою спальню, украшенную седлами и чепраками, так что можно было думать, что он спит верхом.
- Вот вам комната, - сказал он, - вас никто здесь не обеспокоит.
Потом он позвал денщика, гусара же, и велел ему ни под каким предлогом никого не пускать в эту комнату. Я снова очутился под охраной солдата, с той разницей, что в Крутицах жандарм меня караулил от всего мира, а тут гусар караулил весь мир от меня.
Когда совсем смерклось, мы отправились с Кетчером. Сильно билось сердце, когда я снова увидел знакомые, родные улицы, места, домы, которых я не видал около четырех лет... Кузнецкий мост, Тверской бульвар... вот и дом Огарева, ему нахлобучили какой-то огромный герб, он чужой уж; в нижнем этаже, где мы так юно жили, жил портной... вот Поварская - дух занимается, в мезонине, в угловом окне, горит свечка, это ее комната, (357) она пишет ко мне, она думает обо мне, свеча так весело горит, так мне горит.
Пока мы придумывали, как лучше вызвать кого-нибудь, нам навстречу бежит один из молодых официантов княгини.
- Аркадий, - сказал я, поравнявшись. Он меня не узнал. - Что с тобой, сказал я, - своих не узнаешь?
- Да это вы-с? - вскрикнул он. Я приложил палец к губам и сказал:
- Хочешь ли ты мне сослужить дружескую службу, доставь немедленно, через Сашу или Костеньку, как можно скорей, вот эту записочку, понимаешь? Мы будем ждать ответ в переулке за углом, и ни полслова никому о том, что ты меня видел в Москве.
- Будьте покойны, все обделаем вмиг, - отвечал Аркадий и пустился рысью домой.
Около получаса ходили мы взад и вперед по переулку, прежде чем вышла, торопясь и оглядываясь, небольшая худенькая старушка, та самая бойкая горничная, которая в 1812 году у французских солдат просила для меня "манже"; с детства мы звали ее Костенькой. Старушка взяла меня обеими руками за лицо и расцеловала.
- Так-то ты и прилетел, - говорила она, - ах ты, буйная голова, и когда ты это уймешься, беспутный ты мой, и барышню так испугал, что чуть в обморок не упала.
- Что же записочка, есть у вас?
- Есть, есть, ишь -какой нетерпеливый! - и она мне подала лоскуток бумаги.
Дрожащей рукой, карандашом были написаны несколько слов: "Боже мой, неужели это правда - ты здесь, завтра в шестом часу утра я буду тебя ждать, не верю, не верю! Неужели это не сон?"
Гусар снова меня отдал на сохранение денщику. В пять часов с половиной я стоял, прислонившись к фонарному столбу, и ждал Кетчера, взошедшего в калитку княгининого дома. Я и не попробую передать того, что происходило во мне, пока я ждал у столба; такие мгновения остаются потому личной тайной, что они немы;
Кетчер махал мне рукой. Я взошел в калитку, мальчик, который успел вырасти, провожал меня, знакомо улыбаясь. И вот я в передней, в которую некогда входил зевая, а теперь готов был пасть на колена и це(358)ловать каждую доску пола. Аркадий привел меня в гостиную и вышел. Я, утомленный, бросился на диван, сердце билось так сильно, что мне было больно, и, сверх того, мне было страшно. Я растягиваю рассказ, чтоб дольше остаться с этими воспоминаниями, хотя и вижу, что слово их плохо берет.
Она взошла, вся в белом, ослепительно прекрасна; три года разлуки и вынесенная борьба окончили черты и выражение.
- Это ты, - сказала она своим тихим, кротким голосом.
Мы сели на диван и молчали.
Выражение счастия в ее глазах доходило до страдания. Должно быть, чувство радости, доведенное до высшей степени, смешивается с выражением боли, потому что и она мне сказала: "Какой у тебя измученный вид".
Я держал ее руку, на другую она облокотилась, и нам нечего было друг другу сказать... короткие фразы, два-три воспоминания, слова из писем, пустые замечания об Аркадии, о гусаре, о Костеньке.
Потом взошла нянюшка, говоря, что пора, и я встал, не возражая, и она меня не останавливала-... такая полнота была в душе. Больше, меньше, короче, дольше, еще - все это исчезало перед полнотой настоящего...
Когда мы были за заставой, Кетчер спросил:
- Что же у вас, решено что-нибудь?
- Ничего.
- Да ты говорил с ней?
- Об этом ни слова.
- Она согласна?
- Я не спрашивал, - разумеется, согласна.
- Ты, ей-богу, поступаешь, как дитя или как сумасшедший,- заметил Кетчер, повышая брови и пожимая с негодованием плечами.
- Я ей напишу, потом тебе, а теперь прощай! Ну-тка по всем по трем!
На дворе была оттепель, рыхлый снег местами чернел, бесконечная белая поляна лежала с обеих сторон, деревеньки мелькали с своим дымом, потом взошел месяц и иначе осветил все; я был один с ямщиком и все смотрел и все был там с нею, и дорога, и месяц, и поляны как-то смешивались с княгининой гостиной. И странно, я помнил каждое слово нянюшки, Аркадия, даже (359) горничной, проводившей меня до ворот, но что я говорил с нею, что она мне говорила, не помнил!
Два месяца прошли в беспрерывных хлопотах, надобно было занять денег, достать метрическое свидетельство; оказалось, что княгиня его взяла. Один из друзей достал всеми неправдами другое из консистории - платя, кланяясь, потчуя квартальных и писарей.
Когда все было готово, мы поехали, то есть я и Матвей.
На рассвете 8 мая мы были на последней ямской станции перед Москвой. Ямщики пошли за лошадями. Погода была душная, дождь капал, казалось, будет гроза, я не вышел из кибитки и торопил ямщика. Кто-то странным голосом, тонким, плаксивым, протяжным, говорил возле. Я обернулся и увидел девочку лет шестнадцати, бледную, худую, в лохмотьях и с распущенными волосами, она просила милостыню. Я дал ей мелкую серебряную монету; она захохотала, увидя ее, но, вместо того, чтоб идти прочь, влезла на облучок кибитки, повернулась ко мне и стала бормотать полусвязные речи, глядя мне прямо в лицо; ее взгляд был мутен, жалок, пряди волос падали на лицо. Болезненное лицо ее, непонятная болтовня вместе с утренним освещением наводили на меня какую-то нервную робость.
- Это у нас так, юродивая, то есть дурочка,-заметил ямщик. - И куда ты лезешь, вот стягну, так узнаешь! Ей-богу, стягну, озорница эдакая!
- Что ты брбнишься, что я те сделла - вот барин-то серебряной пятачок дал, а что я тебе сделла?
- Ну, дал, так и убирайся к своим чертям в лес.
- Возьми меня с собой, - прибавила девочка, жалобно глядя на меня, - ну, право, возьми...
- В Москве показывать за деньги: чудо, мол, юдо, рак морской, - заметил ямщик, - ну, слезай, что ли, трогаем.
Девочка не думала идти, а все жалобно смотрела; я просил ямщика не обижать ее, он взял ее тихо в охапку и поставил на землю. Она расплакалась, и я готов был плакать с нею.
Зачем это существо попалось мне именно в этот день, именно при въезде в Москву? Я вспомнил "Безумную" Козлова, и ее он встретил под Москвой. (360)