Юлия Жадовская - Отсталая
Все время, как он говорил, Маша сидела, устремив в землю неподвижный взор, выражение которого нельзя было видеть; но судя по тому, как вспыхивал и пропадал румянец на ее щеках, как вздрагивали ее плечи, по судорожному, едва заметному движению рук, можно было угадать, что слова Налетова подымали в душе ее целую бурю, Она казалась себе и в самом деле до того жалкой и несчастной, до того обиженной жизнью, что с трудом удерживала подступившие горькие слезы стыда и негодования.
— Я не виновата, — сказала она дрожащим голосом, — меня ничему не учили. В нашем глухом углу какое может быть образование? маменька сама век прожила необразованной. Что вы надо мной ужасаетесь! это все равно как бы ахали и удивлялись, зачем нищий не ездит в щегольской карете.
— Браво, Марья Петровна! — сказал Арбатов, все время задумчиво сидевший, облокотясь на стол, — это сказано умно и справедливо. Вы его убили наповал.
— Не радуйтесь, — сказал Налетов с беспощадной настойчивостью, — я не отступаюсь так скоро от начатого, дела. Надо поражать зло в самом корне, иначе оно разрастется. Моя обязанность как человека — приносить пользу ближнему по мере сил и возможности.
— И вы думаете, что приносите пользу слепому, говоря ему поминутно, что он слеп? — с горечью произнесла Маша.
— Эта девочка неглупа, — подумал Арбатов, — в ней так много жизни и кипучей, молодой, еще не совсем пробудившейся силы. И какая она хорошенькая! — прибавил он мысленно, взглянув на оживленное, взволнованное личико девушки. — Налетов силится пробудить ее ум, ее способности, а я… о, если б я мог пробудить ее сердце.
— Да, если говорить это с целью заставить слепого употребить все силы, все средства к прозрению, — отвечал Налетов Маше. — Вы говорите, что вас ничему не учили. Положим так, в этом виноваты другие; но вы, вы сами что сделали для вашего спасения? Боролись ли вы с темным невежеством? приступали ли вы решительно к вашей матери с просьбами дать вам образование? Ломоносов бежал пешком за тысячи верст из-под родного крова к свету науки, терпел нужду, холод и голод, не струсил опасностей и препятствий. Он сделал настолько, насколько хватило у него сил. Сделали ли вы по возможности какое-нибудь усилие? Выстрадали ли себе оправдание? Отвечайте по совести.
— Я ничего не знала, — проговорила Маша, — мне никто не говорил дельного слова.
— Обвините хоть немного себя, Марья Петровна, непременно обвините; начните ваше умственное развитие с этого акта беспристрастного суда над собой.
Маша молчала.
— Вам это тяжело? — продолжал Налетов, — а все оттого, что вам покойно было кушать сдобные пироги, ничего не делать и барствовать. Около вас, я думаю, там целый штат Дуняшек и Марфушек, которых вы и людьми-то, я думаю, не считаете, и с гордостью признаете себя перед ними каким-то высшим существом другой породы. Что, неправду я говорю, Марья Петровна?
Маша опять не отвечала.
— Вот видите, вы не отвечаете, значит правда. Вы и тут скажете, что вас никто не учил. Да ведь вы в церковь ходили, поклоны земные клали, слушали учение Христа о том, что все люди — люди, что перед Богом нет ни Марфушек, ни Дуняшек, а есть во всяком живая, человеческая душа, равно имеющая право на жизнь и ее блага, как все Марьи Петровны и Софьи Ивановны, называющие себя барышнями. А как, я думаю, вы фарисеев-то и книжников бранили! вот, думали, какие они гадкие, а я-то какая славная!
— Но, однако, ты Бог знает чего хочешь, каких гигантских усилий! — вмешался Арбатов. — Ты всю вину сваливаешь на Марью Петровну и забываешь, что человек невольно подчиняется среде, его окружающей, что пошлость сильна и не такие характеры, как ее, вязли в этом болоте предрассудков. А другие что сделали? Я не говорю о тебе: ты еще у входа, ты готовишься в путь; не говорю и о себе: у меня свой взгляд на жизнь; а другие, что выработали из своих вопросов и стремлений? Красноречиво стенали, жарко возмущались и не могли наклониться, чтоб поднять хоть один камень с узкой, тесной тропы, по которой шли!..
— Они учились, мыслили, — отвечал Налетов.
— Так ли учились, как следовало? трудились ли в поте лица, до истощения сил, исключая некоторых избранников, о которых я здесь не говорю? Что вынесли они из своего мышления?
— Отвращение от житейской неправды да веру в человечество; этого разве мало?
— А почем ты знаешь, что Марья Петровна не вынесет из своего сердца высокой любви, великих жертв, бесконечный источник женственной прелести, которая повеет отрадой и подкреплением другому человеку и всем ее окружающим?
— Не вынесет, если останется в теперешнем темном состоянии ума и сердца! Не вынесет, если не сделает решительного шага, если не встрепенется всей волей, всеми желаниями! Я бы не нападал на нее, если б видел в ней мелкую, пустую натуру: нет, у нее много ума и способностей, как я мог заметить со времени нашего знакомства. Она натура недюжинная. Это-то и досадно.
— Но Боже мой, что я буду теперь делать! Я знаю, что я отсталое, бесполезное существо. Пусть же я так и останусь, пусть заглохну в своем темном углу! Теперь начинать с азбуки поздно.
— Не поздно, Марья Петровна; была бы охота да добрая воля. Читайте, вдумывайтесь, трудитесь.
— А жизнь сердца? — сказал Арбатов. — Вы еще не испытали ее. Какой новый мир блаженства откроет она для вас; какой чудный, разумный смысл даст существованию… Вы полюбите и вас полюбят. Полюбят глубоко, страстно.
— Кто меня такую полюбит! — сказала Маша с отчаянием в голосе.
Арбатов посмотрел на нее глубоким, долгим, выразительным взглядом; Маша выдержала этот взгляд, не опуская глаз, в которых загорелся красноречивый, страстный ответ… Она была так взволнована, так потрясена, что в эту минуту чувствовала себя способной броситься в пропасть, только бы искупить свое бесполезное прошлое. Этот взгляд, это выразительное лицо, этот задушевный, сочувствующий голос во время грозного, хотя и справедливого суда, не могли не иметь на нее чарующего влияния.
— А хоть бы и любовь, — снова заговорил Налетов, — какое понятие имеете вы о ней? Подумали ли вы об этом предмете серьезно? После поздно уже думать;
— Я до сих пор не любила и не думала об этом, — сказала Маша с таким выражением лица и голоса, что Арбатов мог перевести ее слова таким образом: если я полюблю, то полюблю тебя первого…
Он так и перевел; лицо его оживилось, взор засветился тем опасным огнем, который жжет и притягивает молодую душу.
— Вот ведь вы готовы этим хвастаться, — воскликнул Налетов, ничего не замечая, — а хвастаться тут нечем. Вы с вашими понятиями исковеркаете в себе всякое истинное чувство, покроете его ложью, как всю жизнь вашу. Я уверен — встретится вам человек, который бы стоил любви, да встань между ним и вами расчет и приличие — кончено! вы его и свою собственную душу так и положите на костер всесожжения в жертву чужой самодурной воле и собственным вашим кумирам. Вы поплачете, пожалуетесь на судьбу и не задумаетесь разбить сердце любимого человека и свое в угоду Бог знает кого и чего, может быть, призрака, который кажется вам грозен только потому, что пустой страх мешает вам разглядеть его поближе. А разглядели бы, так бы увидали, что это не что иное, как простыня на вешалке.
— Однако, — возразила Маша, — любовь к матери, страх огорчить, убить ее… это уж не простыня на вешалке!
— Ну положим, что и так. А если б мать ваша захотела вас выдать замуж за нелюбимого? Вы бы пошли! Вы совершили бы над собой самоубийство! Тьфу! — прибавил он, — это не лучше крепостного права! Тут совсем растеряешься.
— Ты уж, кажется, и любви хочешь учить Марью Петровну? — сказал Арбатов.
— Любовь все искупает, — отвечал Налетов. — Для иных натур она благотворный светоч, указывающий все лучшее, прямое в жизни. Я хотел только спросить, думала ли когда-нибудь об этом Марья Петровна. Любовь налагает серьезные обязанности.
— Какие? — спросила Маша.
— Добросовестно и честно пережить это чувство, — отвечал Налетов. — Не лгать перед собой и другим, суметь прощать и благословлять в тяжкие минуты… вынести всю полноту женского достоинства в случае ошибки или неудачи…
— Ах, люби меня без размышлений,Без тоски, без думы роковой,Без упреков, без пустых сомнений!Что тут думать? — ты моя, я твой! —
продекламировал Арбатов с увлечением, слегка склонясь к Маше через стол, так что жаркий трепет пробежал по всему ее существу и грудь заныла первой тоской любви и томленья… Она не читала Фортунаты и не могла заметить переделки последних четырех слов последнего стиха.
— Ты мастер читать, — сказал Налетов, тоже не заметивший переделки. — Мне ни за что так не прочитать. Я не умею читать стихов, особенно нежных. Вы никогда не видали влюбленных? — обратился он к Маше.