Алешковский Петр - Рыба. История одной миграции.
Спала я спокойно. Наутро встала вместе с мамой и торжественно заявила:
— В школу я больше не пойду. Устрой меня воспитательницей к дебилам.
Так, окончив восемь классов, я стала работать в нашей больнице. Я прожила с моими мальчиками целый год. О другой жизни не мечтала. Меня зачислили в штат санитаркой и даже платили сто пять рублей в месяц. В больнице кормили — денег нам с мамой теперь хватало. Иногда я оставалась на ночь, подменяла ночных санитарок. Делалось это, конечно, в обход старшей медсестры. Она закрывала глаза на нарушение трудовой дисциплины.
Однажды утром, входя на территорию больницы, я увидела знакомый грузовик. Ахрор привез жену. Ей стало совсем плохо.
Я надела белый халат, повязала косынку, отпросилась у старшей на часок. Пошла в главный корпус. Я должна была ее видеть.
11
Грузовика на больничной стоянке уже не было. Я поднялась на третий этаж во вторую терапию. Мухибу Джураеву только что привезли с рентгена.
— Рак с метастазами по всему телу, — сказала мне знакомая медсестра. — Если хочешь поговорить, поспеши, скоро ей дадут морфий, и она отключится. Боли будут преследовать ее до конца. Очень поганая история. Она в четвертой палате у окна.
Я вошла в четвертую. Тетя Мухиба лежала в углу у большого окна. На тумбочке стояли тарелка с фруктами, бутылка “Нарзана”. Алюминиевая кружка. Одеяло укрывало ее по грудь. Тела под ним не ощущалось — болезнь сожрала его. Живыми были только глаза. Черные зрачки блестели нездоровым блеском. Когда я подошла, зрачки повернулись ко мне.
— Спасибо, мне ничего не надо, — сказала она шепотом.
— Тетя Мухиба, меня зовут Вера, я дочь Николая-геолога, я пришла с тобой посидеть.
— Ты Вера? Русская, что вернула мне мужа? — Ее губы изобразили подобие улыбки. — Посиди, только мне трудно говорить. Расскажи мне о Лидии.
Я села на стул, взяла в руки ее бумажную кисть. Перебирая и гладя пальцы, стала рассказывать. Мухиба молча слушала. Руки у нее были холодные, как у моей бабушки Лисичанской сейчас, когда она умирает. Я рассказывала и массировала их, и кровь, что еще в ней осталась, согрела пальцы.
Лечащий врач зашел с медсестрой, но Мухиба, увидев шприц, покачала головой:
— Не хочу, я должна сохранить сознание.
Врач уговаривать не стал, пожал плечами, и они вышли. Больше нас не беспокоили. Больные в палате не обращали на нас внимания. Я говорила тихо, говорила, сколько могла, а потом замолчала. Мухиба давно закрыла глаза, но я знала, что она не спит. Отогрев руки, я принялась гладить ей голову, сухие, жесткие, седые волосы. Она мелко и учащенно дышала ртом. Я проходила пальцами по волосам, разделяла их на пряди, пыталась представить, как она заплетала их девочкой в сорок косичек. Подушечками пальцев скользила по виску, прикладывала руку, как ракушку, к уху — так в детстве играла со мной мама. Скорее инстинктивно положила ладонь ей на лоб и словно забыла о ней. Левая моя рука опять принялась отогревать ее быстро стынущие ладони.
Давно прошел час, на который я отпросилась у старшей, но я и не думала уходить. На лице Мухибы появились признаки беспокойства — к ней возвращалась боль.
И вдруг, не знаю, как и почему, я почувствовала ее толчки. Рука, лежащая на лбу, приняла позывные.
Теперь я знаю все до мельчайших подробностей, ловлю эти токи, научилась их хорошо различать — боль это или бессилие, злость или беспросветная печаль. Тогда это было внове — я чуть не отдернула руку, как от стреляющей маслом сковородки. Мухиба испуганно заморгала и прошептала:
— Не снимай руки, да хранит тебя Аллах!
— Я здесь, тетя Мухиба, я никуда не уйду.
— Я должна дождаться Ахрора.
— Он скоро придет, — соврала я машинально, совершенно в этом не уверенная.
— Встретит детей из школы, накормит — и придет. — Мухиба закрыла глаза, так ей было легче.
Мы опять надолго замолчали. Я чувствовала ее боль, мне было тяжело, рука стала как каменная, но мне не было больно. Только в животе поселилось нечто тяжелое и холодное и начали слезиться глаза. Лоб Мухибы потеплел, на бледном лице выступил едва заметный румянец, разгладились морщины, она задышала ровнее.
Я сидела, боясь открыть глаза, ничего не слыша вокруг, я думала о Мухибе, об Ахроре, что скоро станет вдовцом с тремя детьми на руках, вспоминала его грузовичок, старый орех, под которым он любил Лидию Григорьевну. Даже страшного Насрулло я вспомнила тогда и не испугалась: он давно был мертв и не мог причинить мне зла.
Я не сразу поняла, что на моем плече очутилась чужая рука. Но, когда поняла, услышала, как кто-то позвал меня: “Вера”, — открыла глаза и повернула голову. Ако Ахрор стоял рядом.
— Спасибо, — сказал он, — теперь ты можешь идти.
Я встала. Он смотрел на меня, а не на свою Мухибу, глаза у него были больные.
— Тетя Мухиба заснула, — сказала я. — Вечером, перед сном, ей могут дать морфий. Днем она отказалась, боялась, что не дождется тебя, проспит.
Ахрор кивнул, сел на мое место.
— Лучше бы ей не просыпаться, — сказал он сдавленным голосом.
Меня он уже не замечал, приложил ладони к глазам. И тут я услышала легкие, как дыхание, слова Мухибы.
— Иншалла! — сказала она.
Ахрор ее не услышал. По-моему, он молился.
Тихо, на цыпочках, чтобы не мешать им, я вышла из палаты.
12
Мне не нужно было предупреждать маму. Она привыкла: если я не приходила ночью, значит, подменяю ночную медсестру. Я знала, что должна просидеть эту ночь с Мухибой.
В десять, после отбоя, я вошла в четвертую палату. Тускло горело ночное освещение. Окно было приоткрыто, в него вместе с лунным светом втекала ночная прохлада. На пустыре за больницей на разные голоса выла собачья стая. Стояла полная луна.
Фрукты и вода на тумбочке остались нетронутыми. Мухиба уже не открывала глаз. Ночная сестра сказала, что по настоянию Ахрора ей ввели морфий.
Всю ночь, замерев, я просидела с Мухибой. Рука долго ничего не ощущала, восковой лоб ее блестел в лунном свете и казался неживым. Уже через полчаса рука затекла и онемела, но я не сдалась. Вдруг, как всегда неожиданно, я уловила легкий пульсирующий позывной. Затем еще и еще. Боль никуда не ушла. Она затаилась глубоко, наркотик укутал ее, как кутают в ватное одеяло кастрюлю со сваренной картошкой. Он же отключил все чувства, оставил в живых одно осязание. Такое ощущение я испытывала когда-то, выпив “чой” Насрулло. Мухиба чувствовала мою руку. Когда я это поняла, мне показалось, что ей стало легче. Теперь, вместе с Мухибой, я лишилась тела. Я уже ничего не весила, ничего не замечала, утратила обоняние, погрузившись в ватную тишину, ловила слабые позывные ее сердца. Вместе с ними ко мне пробивались и другие токи — Мухиба смирилась, и только запрятанная боль доставляла ей скорее не страдание, а неудобство, как если бы ее голой положили на жесткую старую кошму. Прикосновение моей руки этот дискомфорт снимало.
Словно в благодарность, Мухиба затопила меня целым потоком чувств — они распирали меня, как льющаяся вода распирает целлофановый пакет. Почему-то в мозгу всплыла и завертелась одна-единственная фраза: “Лучше бы ей не просыпаться”. Страшная фраза. Я только о ней и думала. Знаю, тетя Мухиба тоже думала об этом.
Она не проснулась. Под утро, перед самым восходом солнца, рука на секунду словно прикоснулась к обжигающей ледышке. Я в испуге отдернула ее. Вмиг ко мне вернулись и зрение, и слух, и обоняние. Все было кончено, Мухиба умерла. Камень лежал на камне.
Я встала и позвала ночную сестру. Делать здесь было уже нечего. Я вернулась в свое отделение, свернулась клубочком на диване в ординаторской, накрылась ватным одеялом. Онемевшую, медленно оттаивающую правую руку сунула между ног. Она начала потихоньку отходить. Незаметно я заснула и проснулась утром, когда в помещение вошли первые врачи.
Потом пришел Ахрор. Меня вызвали к двери — в наш корпус не пускали посетителей. Он обнял меня, прижался всем телом, как это часто делали мои мальчики, но странно: я прикасалась к камню. Я и сама была холодная, как рыбина. Ахрор заплакал. Однако и его слезы не растопили камень, прочно утвердившийся в моем животе. Я отстранилась, стояла, опустив руки по швам, как нашкодившая школьница перед учителем. Мне нечего было ему сказать.
— Спасибо, Вера, — прошептал Ахрор, заглянул мне в лицо и вдруг отшатнулся, повернулся и пошел к грузовику. Я тоже повернулась и направилась к своим мальчикам.
Вечером сказала маме, что согласна поступать в медицинское училище в Душанбе. Мама давно меня уговаривала.
Часть вторая
1
С шестьдесят девятого по девяносто второй — двадцать три года я прожила в Душанбе. Город по приказу Сталина вырос из большого кишлака в горах и все то время, что я там жила, строился. Грузовики, высотные краны и люди возводили дома в центре и по окраинам; в некоторых домах, отстроенных в семидесятые, даже устанавливали лифты. Асфальт и бетон глушили цветущие деревья и яркие цветочные клумбы на проспекте Ленина, солнце раскаляло стеновой кирпич, и ползающие по улицам поливальные машины не могли остудить городской зной — все здесь было по-иному, чем в маленьком Пенджикенте. Зимой, в непогоду, ветер летел по проспекту, врывался во дворы, рвал белье, развешенное на балконах на просушку, бил в лицо, неистовый и пронизывающий, колотил в стекла. Маленький Павлик, мой второй, так боялся его завываний, что я придумала старика Ветродуя, одного упоминания которого было достаточно, чтобы мальчик немедленно отправлялся в кровать. Валерка, старший, никогда ничего не боялся, но старика Ветродуя уважал, и он забирался на верх сколоченной отцом двухъярусной кровати и засыпал в обнимку с каким-нибудь корабликом или самолетиком — он мастерил их уже в младшей группе детского сада. Я читала им сказки, которые брала в библиотеке нашей больницы. Павлик всегда слушал, а Валерка лишь делал вид — мальчишки с рождения были разные.