Вадим Кожевников - Заре навстречу
Утром Агафья отвела Тиму в детскую и сказала Нпночке, удивленно поднявшей тонкие брови:
— Вот тебе первый гость.
— Садитесь, Тимоша, — произнесла протяжно Ниночка. — Я вам очень рада.
Но Тима и не думал садиться. Он схватил Нину за руку и предложил:
— Бежим скорее на улицу. Ты знаешь, теперь революция. Все люди братья. Царя нет.
Но Ниночка сказала рассудительно:
— Я все знаю. Папу еще вчера поздравляли. А на улицу ходить нельзя. Там пьяные солдаты. Папа уже звонил воинскому начальнику.
— Теперь никаких начальников не будет.
— Вот и неправда. Будут. Теперь папа — начальник.
А ты анархист.
— Я против царя, — обиделся Тима.
Ниночка переменила разговор:
— Папа сказал, что из-за революции мои именины отменять не будет. Вы меня поздравить пришли, да?
Она выжидательно смотрела Тиме на руки.
— Я подарок дома позабыл, — мучительно краснея, пролепетал Тима. После принесу.
— Спасибо, Тима, — опуская глаза, сказала Ниночка.
Но вскоре стали приходить настоящие гости с разными подарками и, оставляя детей в детской, поспешно удалялись в кабинет Савича.
Пришла пышная и крикливая, с подбритыми бровями, жена санитарного инспектора Грачева. Звонко поцеловав Ниночку в обе щеки и сунув ей в руки две серебряные ложки, связанные шелковой ленточкой, она оставила в детской двух тощих братьев-близнецов, похожих друг на друга, как два венских стула.
Пришла дама в розовом платье, с толстыми икрами, долго и тщательно вынимала из бумаги горшок с чахлым цветком, а рядом с ней стояла застенчивая долговязая дочь, с длинными, как у болотной птицы, ногами, и поясняла мяукающим голосом:
— Этот цветок приносит счастье, так как мама поливала его освященной водой.
Потом пришла учительница музыки и заявила, восторженно закатывая глаза:
Нинусик, я принесла тебе в подарок полечку моего сочинения.
Усевшись за пианино, она заиграла что-то очень громкое, с остервенением колотя по клавишам желтыми прыткими пальцами.
Вошел Пичугин, тщетно пытаясь сощурить в улыбке выпуклые глаза, прохрипел:
— Расти большая, — и положил на стул коробку, в которой лежало розовое боа из кудрявых страусовых перьев.
В кабинете Савича было тесно и шумно. Каждый входящий, восторженно улыбаясь, скороговоркой произносил:
Поздравляю. Великое свершилось!
Или:
— Наконец Россия свободна!
Или:
— Ах, какой неописуемый исторический момент!
А некоторые совсем кратко:
— Свобода, господа, свобода!
Пичугин, тревожно потирая руки, допытывался:
— А солдатики как, не сбунтуются? — И протяжно вздыхал: — Нам беспорядка не требуется. — Озираясь, спрашивал: — Как, господа, можно без безобразиев обойтись, а? — Обращаясь к своему тестю Золотареву, одетому в визитку, тучному, солидному, с пробором посреди клиновидной головы, наставительно шептал: — Если будут верны союзническому долгу, следует запросить новых кредитов у Временного. — И, ухмыляясь: — Овчину-то я на сто тысяч полушубков зажал. А то, что я получил от бывших, забыть и растереть. Самодержца поперли. Какие могут быть претензии?
Золотарев, отмахиваясь от него рукой, сипло ораторствовал:
— Теперь, когда наступило единение всех рачительных сил России, я полагаю, господа, необходимо создать комитет из промышленных людей, так сказать представителей вольного капитала, с тем, чтобы взять в свои патриотические руки снабжение армии.
— Меня честность заела. Поэтому и не хотел больше взятки ветеринарному давать, — говорил Пичугин, держа за лацкан старенького пиджака санитарного инспектора Грачева.
— Если судить по вашей комплекции, вы сильно преувеличиваете аппетит вашей честности, — ядовито шепелявил Грачев.
— Он всегда с такой тонкой иронией обличал самодержавие, что только знатоки могли догадаться о его социалистических взглядах, — кивая на Савича, бросил на ходу Грачев, пробираясь к купцу Мачухину, который тяжким басом угрожал кому-то:
— Ты меня историей человечества не пугай. В Париже машиной головы рубили императорской фамилии.
А теперь там кто? Пуанкаре. Ну и пошли нам Христос такого же!
Положив на плечо директора мужской гимназии Лисикова пухлую лиловую ладонь, Мачухин произносил с удовольствием:
— Я глупый, а ты умный. Но я перед сном себе зубы чищу, а ты — ботинки. А почему? На жалованье живешь.
Ступай ко мне в приказчики. Через год на своем рысаке ездить будешь. Образованные люди должны в дело идти, как у англичан и прочих иностранцев.
Высокий брюнет с лошадиными глазами шепотом осведомился о Савиче:
— А супруга его где? Нехорошо. Супруга должна аккомпанировать мужу во всем.
— Друзья, — говорил ласково Савич, — позвольте вам представить одного из потомков наших славных и благородных предшественников.
Из низкого, с кривыми, как у таксы, ножками, кресла, синий от усилий, вылезал аккуратный плешивый старичок и с достоинством кланялся.
— Кто это? — спрашивал брюнет с конскими глазами.
— Из декабристов, говорят.
— Октябристы, декабристы, кто их разберет!
— Нет, это вы уже зря, батенька! — гудел Мачухин. — Этот из тех, о которых, помните, Пушкин выразился: мол, во глубине сибирских руд…
— Ах, из этих… А Савич, знаете ли, не лишен, не лишен сообразительности.
Мачухин басил хвастливо:
— Я библиотеку патриотическую составил. В какой книге наша Сибирь добрым словом помянута, ту страницу велю выдрать и под кожаный переплет.
— Кто честный? — спрашивал Пичугин и кивал на Савича. — Он, что ли? Честный потому, что боится прослыть взяточником? Видали мы таких.
Моргая и нервно подергивая плечом, Грачев заступился за Савича:
— Однако вы, господин Пичугин, преждевременно распускаетесь. Революция еще только в самом начале.
Боюсь, как бы Георгий Семенович не призвал вас к порядку.
— Дорогой мой, — проныл заискивающе Пичугин. — Так я только и хочу, чтобы порядок во всем был.
— Господа, — громко говорил Савич, — когда русский народ подвел великие исторические итоги, нам не следует Заниматься личными счетами.
— Видать, он эту фразу напоследок берег, вроде сладкого блюда, да не удержался, — иронически прошептал Золотарев Мачухину.
Мачухин одобрительно усмехнулся и громко прочел вслух:
— "Тот самый человек пустой, кто весь наполнен сам собой". — И, обернувшись к Золотареву, спросил шепотом: — Кто?
— Несомненно, Георгий Семенович.
Мачухин качнул седовласой курчавой головой, петом произнес важно:
— А сочинил сие Михаил Юрьевич Лермонтов.
Брюнет с лошадиными глазами сказал Мачухипу, поведя бровью на Савича:
— Этот, я думаю, не имеет заметных недостатков. — И, подумав, добавил: — Так же, как и достоинств.
Подошедший Золотарев произнес вполголоса:
— Но ведь городской голова — это же фигура.
Ппчугин взял Золотарева за локоть и сказал с укоризной:
— Эх, Пантелей, ну чистый ты Пантелей! Что ж ты думаешь, ежели революция, начальника полиции полковника Сенцова на эту должность сажать или меня, а может, тебя, пентюха? Разве так дела с народом делают? Оп тебе тогда враз башку оторвет. Без всякой французской машины, одними руками.
— Граждане свободной России! — звонко произнес Савич, притрагиваясь мизинцем к усам, и продолжал, несколько поколебавшись: — Господа и дамы! Сегодня по счастливому совпадению мое личное семейное маленькое торжество совпало с великим торжеством всего русского народа. Я как русский социал-демократ хочу приветствовать этот день гимном свободы.
Он нетерпеливо махнул рукой ожидающему возле граммофона помощнику присяжного поверенного, тихому юноше с угреватым лицом.
Из граммофонной трубы зазвучала «Марсельеза».
— Всех прошу встать! — негодующе крикнул Савпч и высоко вздернул длинный, острый подбородок.
И как бы эта разношерстная публика ни была настроена, гневная власть музыки, кощунственно звучавшей из голубой трубы с нарисованным на ней сидящим на пластинке голым амуром с гусиным пером в руке, была настолько всесильна, что у многих глаза насторожились и потускнели, а в сердца вкрался леденящий холодок страха перед грядущим.
Вдруг с улицы под окнами савичевской квартиры из сотен простуженных в казармах солдатских глоток раздалось громкое «ура». И чей-то глухой голос выкрикнул раздельно, сильно и страстно:
— Да здравствуют Советы рабочих и солдатских депутатов, товарищи!
Да, это было нечто пострашнее «Марсельезы», загнанной в граммофонную трубу.
— Какие еще Советы? — с испугом спросил Пичугин Грачева. Но тот небрежно отвел его руку своим плечом, и только один Савич не растерялся. Он захлопал в ладоши и радушно объявил: