Владимир Одоевский - Саламандра
Я осмотрел со вниманием эту странную комнату и наконец сказал дядюшке:
– Это не комната, а духовой инструмент.
– Вот что! – сказал дядя, насмешливо улыбаясь, – сделай милость, объясни, да пояснее. Ведь нынче вы гоняетесь за ясностью, – подумаешь в самом деле, что есть что-нибудь ясное для человека на сем свете! Объясни, объясни.
– Объяснить трудно, но догадываться можно. Я не шучу. В самом деле, эта комната похожа на духовой инструмент. Посмотрите на эту длинную галерею, которая, как труба, примыкает к этой зале: эта зала играет роль раструба валторны, а в самой зале взгляните на свод, сделанный в потолке: этот свод – отрезок конуса, на этот свод рамы окошек опускаются в виде отрезка октаэдра…
– Пощади, пощади! – вскричал дядя, – если не меня, то хоть по крайней мере эту невинность! (С сими словами он указал мне хозяина дома, который, выпучив глаза, слушал меня со всевозможным вниманием и притакивал.) Вы, батюшка Пантелей Артамонович, не дивитесь: мой племянник мастер заговаривать; а вы знаете, в "заговорах" бывают невесть какие слова: и конусы, и октаэдры…
– Понимаем, понимаем, батюшка, – отвечал хозяин.
– Какое же заключение? – спросил меня дядя.
– А такое, что всякий звук в этой галерее, которая построена сводом, проходя в эту залу, должен удесятериться. Теперь вообразите, что этот звук попадет в тон этого свода – тогда звук наверное усилится всотеро; прибавьте к этому эхо, производимое наклоненными рамами, и тогда уверитесь, что писк какой-нибудь крысы – в этом акустическом микроскопе покажется похожим на вопль человека…
– Совершенно справедливо, – заметил дядя, – только ты, человек девятнадцатого века, должен доказать слова свои опытом…
Я пошел в галерею, шаркал, пел, свистал – все эти звуки раздавались громко в галерее, но в зале ничего подобного воплю не делалось. Дядя улыбался; хозяин дома смотрел на все это с удивлением, не зная, что перед ним происходит, шутка или дело.
Я измучился, ходя по галерее.
– Ну, что скажешь, господин ученый? – сказал мне дядя по-французски.
– Скажу то, что я вам верю, верю и хозяину дома, но…
– Но тебе хочется самому испытать, не обманываем ли мы тебя?..
– Почти так, дядюшка; опыт будет чище, как говорят химики.
– Если за тем дело стало, то изволь! Вот, Пантелей Артамонович, – продолжал дядя, обращаясь к хозяину дома, – мой дока говорит, что ему стоит провести у вас одну ночь, так он разом выведет домовых… у него есть такое зелье.
Хозяин кланялся и благодарил.
– А чтоб тебе не так было страшно, – прибавил дядя, – господин философ, я у тебя буду для компании.
Вечером мы явились на сторожку. Нам отвели маленькую комнату возле двери очарованной залы. Я принял все возможные предосторожности, осмотрел все прилежащие комнаты, запер все двери, везде зажег множество свечей, а из кармана вынул несколько нумеров политических французских газет. Дядя был сумрачнее обыкновенного.
– Это что такое? – спросил он, показывая на газеты.
– Это мое зелье, – отвечал я, – то зелье, о котором вы говорили хозяину дома.
– Подлинно зелье, – возразил дядя, – и даже очень действительное; ничто столько не удаляет человека от внутренней, таинственной, настоящей его жизни, ничто его столько не делает глухим и немым, как картина этих мелких страстишек, мелких преступлений, которая называется политическим миром…
– Что делать? человек принужден жить в этом мире…
– То есть, хочет жить. Его скотинке очень нравится переливать из пустого в порожнее и уверять себя, что занимается чем-то очень важным и дельным. Ей по плечу все эти маленькие хитрости, все эти маленькие подлости для маленьких целей. Не знают эти господа, как они портят воздух, которым мы дышим!
– Портят воздух?
– Да еще как!
Я засмеялся.
– Любопытно было бы исследовать, – сказал я, – какое химическое изменение производят газеты в воздухе…
– Исследуй лучше, господин ученый, отчего пылинка мускуса наполняет своим запахом целую комнату. Ты, верно, слыхал, что императрица Жозефина очень любила мускус. Недавно вошли в комнату, которую она занимала тому лет тридцать; в течение того времени эту комнату и мыли, и проветривали, и мебели в ней переменяли – что же? Запах мускуса в ней все-таки до сих пор остался.
– Об этом было во всех журналах; но это ничего не доказывает, известна делимость мускуса…
– Известна? – повторил дядя, захохотав. – Если так, то поздравляю. А известно ли тебе, почему ты не войдешь в комнату больного заразительною болезнию?
– Без сомнения! потому что от испарений, от дыхания больного составляется болезненная, заразительная атмосфера…
– Болезненная атмосфера! А ты думаешь, дитя, что та сила, которая в тысячу крат сильнее телесного дыхания и материальной делимости, сила преступной мысли, преступного чувства, преступного слова или дела не производит вокруг себя болезненной, тлетворной атмосферы? Скажи, неужели ты не замечал на себе, что ты легче дышишь в присутствии доброго человека, нервы твои успокаиваются, как бы благовонный елей пролился на них, голова светлее, сердце бьется ровно и весело, и, напротив, невольно дух занимает в присутствии подлеца, что-то тяготит тебя, давит; мысли сжаты, сердце бьется тоскливо, ты боишься устремить свои глаза против такого человека, как будто стыдишься за него или боишься, чтоб он своим взором не прожег твоей внутренности?.. Инстинкт тебя не обманывает! Верь, молодой человек, что вокруг каждой мысли, каждого чувства, каждого слова и дела образуется очарованный круг, которому невольно подчиняются попавшие в него менее мощные мысли, чувства и дела; эта истина современна миру; грубая эмблема ее сохранилась в тех очарованных кругах, которыми очерчивают себя сказочные волхвы.
– Все это может быть очень справедливо, если может быть доказано.
– Доказано, доказано! – повторил дядя с сердцем. – Да имеете ли вы способность доказывать? Что у вас доказано?..
– Очень немногое, но по крайней мере в эту минуту доказано, например, то, что эта свеча стоит на столе, потому что я ее вижу…
Дядя захохотал.
– Видишь? Видишь? А по какому праву ты видишь? По какому праву ты думаешь, что ты видишь? Кто сказал тебе, что ты видишь? Кто сказал тебе, что перед тобою свеча? Я, напротив, уверяю тебя, что не свеча теперь перед тобою; докажи мне противное.
Я захохотал в свою очередь.
– А я вас уверяю, что теперь на луне дают большой концерт, на который собрались все лунные жители; докажите мне противное.
– Так! – вскричал дядя. – Вот ваша логика XIX-го века! Дальше ее вы ничего не видите. Ты, разумеется, прав в отношении к ней, но она-то не права в отношении ко мне. Смейся, смейся, господин философ, но достоверно то, что есть места, к которым как бы привязано все прошедшее, на которых таинственными буквами начертаны для людей, отдаленных от нас столетиями, их мысли, их воля… Не смейся; мне также на днях довелось посмеяться над вашими учеными, которые прокаливали и вымачивали намагнетизированные вещи и потом очень были удивлены, что, несмотря на все их проделки, эти вещи одним прикосновением наводили магнетический сон на сомнамбулов… Материалисты! Хотели прокалить и вымочить волю магнетизера! Вам надобны факты? Хорошо! Знаешь ли ты, господин ученый, что есть люди, которые носят с собою все дела свои? В молодости я знал одного человека, который обольстил девушку, и несчастная кинулась в реку. Что же? Как скоро он начинал рассказывать об этом, – волосы его подымались дыбом, лицо бледнело, он весь трепетал; в эту минуту он видел перед собою, как я теперь вижу тебя, реку, несчастную девушку, ее предсмертные муки…
– А! Знаю, знаю! Эту комедию очень хорошо представляет один мой знакомый…
– Да, я знаю, что это происшествие обращено в шутку; но его основа истинная: я знал очень хорошо человека, с которым это случилось, и уверяю тебя, что для него оно не было шуткой, а доказательство – он умер, замученный этим видением…
– Позвольте, однако ж, вам заметить, дядюшка, что вы не даром завели такой разговор. Вам хочется раздражить мое воображение, приготовить меня к необычайному, потом напугать меня, чтоб после, по вашему обыкновению, вдоволь посмеяться и надо мною, и над нашим веком, и над нашими знаниями.
Дядя улыбнулся своей неопределенной улыбкой.
– Читай же свое зелье, – сказал он и с сими словами вынул из кармана книгу.
– Что я вижу? – вскричал я, – да это "Брюсов календарь"! Так вот откуда вы почерпаете свою мудрость, почтеннейший дядюшка? Позвольте мне в свою очередь посмеяться.
– В этой книге много вздора, – отвечал дядя с полуважным и с полунасмешливым видом, – но в этом виноват не сочинитель… Как бы то ни было, мне эта книга нужна: сегодня я хочу поверить одну цифру, которая кажется мне сомнительною.
Уже было одиннадцать часов вечера; все в доме улеглись; на улицах смолкло; лишь с каланчей раздавались протяжные оклики часовых и терялись в отдалении; свечи нагорели, и трепещущие тени ложились по карнизам, украшенным княжескими гербами; все было тихо.