Даниил Гранин - Однофамилец
Только что он был свободен, он мог говорить что вздумается, и вот уже всё кончилось. Почему-то надо снова быть осторожным, сдерживаться.
...У балюстрады стоял малинового плюша диванчик, Лаптев не присел, а облокотился на белую резную спинку. Случайно или нет расположился он так, чтобы видеть Алю, стоящую внизу у колонны?
Обнаружив Кузьмина, он шевельнул удивлённо бровями.
- Ах, вы ещё здесь... - И, не давая Кузьмину ответить, спросил: - Вы знаете, в чём преимущество старости? Преимущество, которое заменяет и женщин и вечеринки. Начинаешь жалеть людей. Мне каждого жалко... - И, опередив Кузьмина, закрылся смешком: - Особенно тех, кто меня слушает. Стареть - это искусство. Вот, например, тянет на рассуждения...
Опять он говорил о другом, совсем постороннем. Отвлекался куда вздумает, то замолчит, не отвечая, то повернётся и пойдёт. Вот у него была свобода, полная независимость. А может, всё это были ловкие приёмы. В результате он всякий раз вывёртывался, ускользал, а то ещё хитрее - внушал к себе симпатию. Что-то дьявольское было в этом старике.
...И вдруг строго произнёс:
- О Лазареве не надо.
Вроде бы брезгливо, но ведь возобновляя, потому что Кузьмин готов был отступиться. Но теперь нельзя было промолчать, теперь уже Кузьмина зацепило.
- Отчего же не надо, очень даже мне интересно.
- Вы уверены, что Лазарев был порядочный человек?
Это звучало серьёзно, и Кузьмин имел возможность уклониться, пожать плечами: "откуда я знаю", откуда и в самом деле он мог знать, мало ли что там могло быть.
- Во всяком случае насчёт моей работы он оказался прав. А с ним обошлись несправедливо. Вот это мне известно, и этого достаточно.
- Вы разве не знаете, почему с ним так обошлись?
- За то, что выступил против вас... Так он считал, - осторожно добавил Кузьмин.
- Не считал, а говорил... - нетерпеливо поправил Лаптев и стал называть какие-то имена, когда-то Кузьмину известные, но которые сейчас вспоминались не сразу, да и то скорее по той особой интонации, которая прилегла к этим фамилиям, - Лаптев повторял её, слегка снижая голос. Какой-то Вендель, очевидно, из преподавателей. Щапов - этого Кузьмин помнил по номограммам, но Лаптев произнёс фамилию так, что возник душный зал и огромный сутулый старик на трибуне: Щапов каялся. Очки у него потели, он протирал их галстуком. Картина мелькнула бессловесная, что это такое происходило, чем кончилось, зачем Кузьмин там был - неизвестно. А Лаптев тащил его дальше, в мир уж совсем безликих призраков, какие-то возникали имена, шёпот, что-то важное, чем-то подозрительное, но в душе Кузьмин еле-еле отзывалось. Он не находил в себе никаких следов былых переживаний. И опасения были не его, а чужие. Только сейчас впервые подумал он, что в институте в те годы происходили трагические события, некоторых профессоров лишали кафедры, имена их вычёркивали, учебники изымали, другие почему-то уезжали на Урал или в Петрозаводск. Тогда всё это совершенно не занимало Кузьмина. Оправдывал? Избегал? Не понимал? Теперь не узнать той молодой безучастности.
- Вы в чём-то подозреваете Лазарева. Но при чём тут был я?
В этого старика словно бы впрыснули кровь. Сухая пятнистая кожа его побагровела, он заморгал, облизнул губы.
- Вы, Кузьмин, были для него одним из способов укрепиться. Уж тогда Лазарев взыграл бы, он бы показал нам всем кузькину мать.
- Вот оно что... А со мной, значит, попутно разделались. Я пешка, которой жертвуют. Я не в счёт, как кучер.
- Что за кучер?
- Меня всегда поражало, - с жаром сказал Кузьмин. - Бомбу кидают в царя, а то, что кучер при этом гибнет, никто из этих героев не думал. Это для них мелочь, недостойная внимания...
- А ты царя не вози... Нет, тут у меня другая ошибка. Раньше надо было его удалить. Мы, как всегда, деликатничали. Можно было отстоять кой-кого, а мы ждали, что дирекция вмешается...
Прожитое возвращалось, обступало, постепенно оживали все эти люди, которые когда-то ходили мимо Кузьмина по институтским коридором, читали ему лекции, принимали экзамены... Выходит, он ничего о них не знал... Лаптев припоминал какие-то случаи, скорбел о чьей-то гибели, а Кузьмин чувствовал себя виноватым: он ничего не мог припомнить. Подлинная жизнь была скрыта. Вот Семейную гору в Кавголове - это он помнил. Он отрабатывал на ней приёмы слалома. Помнил успехи курсовой волейбольной команды, диспуты о любви. Чем ещё он увлекался тогда? Пиджак букле, ботинки на каучуке, зажигалка-пистолет. Каким он был пижоном... Но тут же ему захотелось защитить этого мальчика. Слишком легко было винить его, кроме пиджака букле и лыж была работа на агитпункте, восстановление институтского стадиона запахивали воронки, снимали колючую проволоку, разбирали бетонные доты... Кузьмин разглядывал его издали, как Лаптев. Откуда парню было знать предысторию этих людей - Щапова, Лазарева, Лаптева, ту, что тянулась с довоенных лет, - Борьбу разных школ математики, бесчисленные вузовские реформы, каким-то боком сюда подмешалась лысенковщина, про которую он и вовсе не обязан был знать. Парень занимался математикой. Лазарев выхлопотал ему билет в научные залы Публички, туда, где сидели профессора. Там были отдельные письменные столы, для каждого настольная лампа с зелёным абажуром. Они вместе с Лазаревым защищали научную истину, и оба за это пострадали. Это бы Лаптев не приводил, от этого факта никуда не денешься. Истина в конце концов победила. Лаптев, конечно, полагал, что он борец за справедливость, но какими методами он боролся - вот в чём суть!
- Выходит, вы не просто заблуждались, вы умышленно меня подкосили?
- Не совсем. Это как бы слилось. Ведь то видишь, что хочется видеть, Лаптев тоскливо поморщился и замолчал.
Кузьмин не стал вдаваться в тонкости, да и невыгодно ему было терять преимущество, он сказал:
- Нельзя сводить счёты при помощи науки. Это вам не дубинка. С несправедливостью нельзя бороться новыми несправедливостями. А уж в науке подавно. Наука не терпит никаких комбинаций.
Ах, как убедительно у него получалось! Нахально, но правильно. Одна за другой следовали законченные, авторитетные фразы, прямо хоть записывай. Вообще, что касается науки, что надо и что не надо - он мог бы, наверное, учить не хуже других, это было легко и приятно: "В науке нужно думать не о себе, не о своих интересах, а о результатах, о пользе дела", "Наука требует бескорыстного служения, полной отдачи и никаких компромиссов", "Только тот достоин называться большим учёным, кто умеет вовремя признавать свои ошибки и анализировать их", - неизвестно откуда они возникали и усиливали начальственную мощь его голоса:
- Ради хотя бы истории математической школы полезно будет напомнить молодым некоторые ваши возражения. Вот, мол, как тогда думали... А что касается Лазарева, то, ей-богу, те страсти, о которых вы говорили, на фоне этого факта выглядят неубедительно и - простите - мелковато.
- Вероятно, - согласился Лаптев.
- Я знаю, что не стоило мне про Лазарева, вам это неприятно, но пусть, я не боюсь, - сказал Кузьмин, глядя на Алю. - Пусть я на этом проиграю, пусть вы можете расторгнуть сделку...
Лаптев чуть улыбнулся, поднял сухонькую ручку.
- Подождите, вам зачем это надо, насчёт Лазарева? Ах да, он ваш учитель! Вы хотите, чтобы всё было в ажуре. Тогда вам будет совсем легко и гладко. А может, не надо, чтобы вам было легко? - с каким-то неясным предостережением добавил он.
- Почему?
- Долго объяснять... Да вы не беспокойтесь. Я не в обиде, что вы решились спросить про Лазарева. А на заключительном заседании, ежели пожелаете, скажу, как обещал. - Лаптев всё это произносил наспех, невыразительно и, отговорив, вдруг спросил с любопытством: - Вы лучше вот что объясните мне: вы что ж, действительно полагаете, что эта ваша работа важнее того, что происходило?
- Важнее чего? - спросил Кузьмин, хотя сразу понял, что имелось в виду.
Тёмное, коричневатое лицо Лаптева стало суровым, как на древней иконе.
- Той борьбы с клеветниками. Тех людей, которых мы защитили, - и он торжественно стал называть фамилии...
Опять эти давно перезабытые люди, до которых ему никогда не было дела. С какой стати он обязан вникать? Какого чёрта Лаптев навязывает ему эти отгоревшие страсти? Мало ли что было. И наворачивает так, словно бы Кузьмин должен виновато склонить голову. Нет уж! Он жил, как все его друзья жили в те годы, и не намерен этого стыдиться. Ничего зазорного в той жизни не было, нисколько. По крайней мере на всё имелись простые и ясные ответы, можно было ни о чём не задумываясь делать своё дело. Он, Кузьмин, не оправдывает того, что было, всё это давно осуждено, зачем же снова возвращаться, перебирать? Стариковское занятие.
- Да, да, конечно, всё, что вы говорите, тоже важно, - сказал Кузьмин. - Вы правильно отметили.
Он посмотрел на Алю и почувствовал, как он устал от этого разговора, где каждое слово требовало умственного напряжения, от этого словесного фехтования. Скорее бы кончить и спуститься к Але, которая всё так же спокойно ждала.