Владимир Войнович - Хочу быть честным
Но иногда мне приходит на ум, что я что-то напутал в жизни, что не сделал чего-то самого главного, а чего именно - никак не могу вспомнить. И тогда мне становится страшно. Мне всего сорок два года. Это ведь совсем немного. Я еще мог бы долго жить и сделать то самое главное, чего я никак не могу вспомнить.
Если я завтра умру, от меня ничего не останется. Меня похоронят за счет профсоюза, Ермошин или кто-нибудь такой же бойкий, как он, соврет над моим гробом, что память обо мне будет вечно жить в сердцах человечества. И наши прорабы - та часть человечества, которая знала меня,- вскоре забудут обо мне и если и вспомнят при случае, то вспомнят какую-нибудь чепуху вроде того, что я сгибал ломик на шее.
Каждый день между шестью и семью вечера ко мне в гости приходит Клава. Пользуясь своими связями, она приходила даже во время карантина, когда больница для посещений была закрыта.
Она садится рядом со мной, и мы долго говорим о разной ерунде, вспоминаем, как жили на Печоре, как познакомились. И она задает мне разные вопросы, и я отвечаю, и, как ни странно, это ничуть не раздражает меня.
Однажды она сказала, что, как только мне станет лучше, она тоже ляжет в больницу.
- Зачем? - спросил я.
Она вдруг покраснела и сказала:
- Ты сам знаешь зачем.
И я удивился, что она покраснела. Ведь не девочка, и столько лет мы знаем друг друга. Но мне почему-то было приятно, что она покраснела.
- Никуда ты не пойдешь,- сказал я ей.- Особенно если мне станет лучше. Пусть все остается, как есть. У нас будет ребенок, и мы никогда не будем ссориться. Только бы мне стало хоть немножечко лучше.
- Все будет хорошо,- сказала Клава.- Я говорила с лечащим врачом, он обещает, что через недельку ты сможешь ходить.
Обещает. Что она может обещать, когда у меня разрыв не рубцуется?
- Между прочим, я с ней хочу поговорить. Может, она разрешит мне ухаживать за тобой.
- Нет, нет, нет,- пугаюсь я.- Не хватает еще того, чтобы ты выносила после меня горшки.
- Это не так уж страшно,- улыбается она.
Нет, я, конечно, не могу ей этого разрешить, хотя знаю, она с радостью пошла бы на это. Что-то не могу я представить себе в этой роли Розу. Может быть, настоящая любовь заключается именно в том, чтобы и горшки выносить.
Однажды в палате появился Сидоркин. Он был все такой же тощий, а мне казалось, что за это время все должны были перемениться. На нем был белоснежный халат и, по обыкновению, грязные ботинки. Просто удивительно, где человек может найти столько грязи в такую погоду. Тетя Нюра посмотрела на его ботинки осуждающе, но ничего не сказала. Сидоркин сел на стул рядом со мной и положил на тумбочку кулек с мандаринами.
- Лежишь, значит?
- Как видишь.
- Что ж это ты так,- сказал Сидоркин,- подкачал? От нервов, что ли?
- Нет,- сказал я.- Просто я слишком много поднял. Что нового в управлении?
- Новостей вагон и маленькая тележка, - сказал Сидоркин.- Тут вот я тебе подарок принес.
Он вынул из кармана затасканную газету, развернул ее и протянул мне. Там был напечатан очерк под рубрикой "Герои семилетки". Очерк назывался "Принципиальность". Начинался он так: "В тресте "Жилстрой" все хорошо знают прораба Самохина. Этот высокий широкоплечий человек с мужественным лицом и приветливым взглядом пользуется уважением коллектива. "Наш Самохин",- говорят о нем любовно рабочие".
В Гусеве-то я не ошибся...
1962