Петр Боборыкин - Китай-город
— Ваши векселя, — выговорила она и побледнела. До тех пор щеки ее хранили румянец, редко появлявшийся на них.
— Мои?
Он встал и нагнулся.
Его голова, клином вверх, с запахом помады и фиксатуара, пришлась к ее носу и глазам. Что-то непреодолимо противное было для нее всегда в этой детской, «несуразной» — она так называла — голове с ее вьющимися желтыми волосами и чувственным, вытянувшимся затылком.
— Ваши, — еще раз сказала она и отвела его от себя рукой. — Виктор Мироныч, вы видите, кем андосованы?
Она знала деловые слова.
— Кем? — нахально спросил он ее, подняв голову, и засмеялся.
Вся кровь мигом бросилась ей в голову. Она схватила его за руку, силой посадила в кресло, оглянулась и, нагнувшись к нему, стала говорить раздельно, точно диктовала ему по тетрадке.
— Вот до чего вы дошли. Я купила эти документы. Вы знаете, кому вы их выдали. Подпись видна. Из Парижа они пришли или из Биаррица — я уж не полюбопытствовала. Вы мне, Виктор Мироныч, клялись, образ снимали, что больше я об этой барыне не услышу!
Он повел глазами, и дерзкая усмешка появилась опять на его губах.
— Не смейте так на меня глядеть! — глухо крикнула она. — Мне теперь все равно, какие у вас метрески. Я вам не жена и не буду ею. Значит, вы свободны. А я только не хочу, чтобы вы срамили меня и детей моих. Разорить их я вас не попущу!
— Да в чем же дело? — нетерпеливо и на этот раз трусливо спросил Станицын.
— Я пришла вам сказать вот что: извольте от дел устраниться. Дайте мне полную доверенность. Кажется, вам нечего меня бояться? Только на моей фабрике и есть порядок. Но вы и меня кредиту лишаете. Долгу сколько?
— Сколько? — повторил он совсем глупо.
— Сто семьдесят тысяч вами одними сделано в одиннадцать месяцев. Хотите, мы сейчас Трифоныча позовем? — и она указала на дверь. — И это такие, которые в известность приведены, а разных других, по счетам, да векселей, не вышедших в срок, да карточных… наверно, столько же. Вы что же думаете? Протянете вы так-то больше года?
Он молчал. Два векселя в сорок тысяч держит в руках жена. В кассе значилась самая малость. Фабрика шла в долг. Банки начали затрудняться усчитывать его векселя. Это грозное появление Анны Серафимовны почти облегчило его.
— А перед братом у вас и совести нет, — продолжала она совсем тихо. — Благо он слабоумный, дурачок, рукава жует — так его и надо грабить… Да, грабить! Вы с ним в равной доле. А сколько на него идет? Четыре тысячи, да и то их часто нет. Я заезжала к нему. Он жалуется… Вареньица, говорит, не, дают… папиросочек… А доктор ворчит… И он — плут… Срам!..
И она отвернула лицо. Глаза ее закрылись, и тень пробежала по щекам…
— Mais vous êtes drôle…[29] — начал было он и смолк.
— Претит мне! — перебила она повелительно и страстно. — Скройтесь вы с глаз моих! Уезжайте и проживайте где хотите! Будете получать тридцать тысяч.
— Две тысячи пятьсот в месяц? — со смехом крикнул он.
— Да, больше нельзя… Не хотите? — с расстановкой выговорила она. — Ну, тогда разделывайтесь сами. Вам негде перехватить. Фабрика станет через две недели. За вас я не плательщица. Довольно и того, Виктор Мироныч, что вы изволили спустить… Я жду!
Станицын вынул двухцветный фулярный платок, обмахнулся и зашагал взад и вперед.
Она дело говорила: занять можно, но надо платить, а платить нечем. Фабрика заложена. Да она еще не знает, что за этими двумя векселями пойдут еще три штуки. Барыня из Биаррица заказала себе новую мебель на Boulevard Haussman и карету у Биндера. И обошлось это в семьдесят тысяч франков. Да еще ювелир. А платил он, Станицын, векселями. Только не за тридцать же тысяч соглашаться!
— Mais, ma chère,[30] - начал он, — как же я могу… есть, наконец, привычки…
— Через три года будете получать вдвое. Я ручаюсь. А теперь и этого нельзя. И одна моя просьба, уезжайте вы поскорей, Виктор Мироныч; вы видите, я не могла вас дождаться, сюда приехала!..
Она надела шляпу, стала посредине комнаты и сложила руки на поясе.
— Comme c'est… — Станицын искал слово, — comme c'est propre…[31] От жены такая сделка… Ха! Ха!
— Вы это говорите?!
— Разумеется… Лучше уехать… Вы на все способны!.. — Он приложился к пуговке воздушного звонка.
XXI
Вошел конторщик.
— Позовите Максима Трифоныча, — сказал ему Станицын и закурил сигару.
Анна Серафимовна отошла к окну, по другую сторону бюро, и стала завязывать шляпку. Она заметила, что муж сделал мимовольное движение плечами и пустил сразу длинную струю дыма. Победа одержана; муж сделает так, как она желает. Но была ли это победа? С таким человеком немыслимы никакие уговоры. Чести у него нет, даже той «купеческой», какая передавалась из рода в род в ее «фамилии». А ведь отец его считался по всей Москве "честнейшим мужиком". Откуда же этот выродок? Мать была «распутная» и пила еще молодой женщиной. Анна Серафимовна не застала ее в живых, когда сделалась женой Виктора Мироныча, но слыхала от добрых людей. Потому, должно быть, и меньшой брат, Карп Мироныч, родился дурачком, а теперь и совсем полоумный… Да, этот постылый и бесстыжий муж наделает сейчас же за границею новых долгов. А как его удержишь? Он взрослый. Фирма существует. В Париже ничего не значит, купивши на десять тысяч франков, набрать в магазинах на двести. Еще, пожалуй, впутаешься с ним так, что и жизни не будешь рада! И теперь-то надо доставать денег…
Старший конторщик отворил дверь и в два приема приблизился к хозяину с наклонением всего корпуса.
— Написать полную доверенность надо, Максим Трифоныч, — небрежно выговорил Станицын.
Он подошел к старику и говорил ему дальше вполголоса.
Максим Трифонович поднял на него глаза и тотчас же опустил их.
— На чье имя? — чуть слышно спросил он. Станицын кивнул вбок головой, на жену.
— На управление фабриками-с, с правом выдачи?..
— Ну да, ну да, — перебил его Станицын. — Ведь вы знаете…
— Черновую прикажете?
— Да уж это Анна Серафимовна вам укажет.
Ей неприятно сделалось, что муж сейчас же распорядился при ней, не соблюл своего достоинства, — неприятно не за него, а за себя, как за его жену.
— Завтра утром ко мне придите и принесите черновую, — откликнулась она и поправила ленту.
— Больше никаких приказаний не будет? — осведомился старик.
— Никаких, — точно со смехом ответил Станицын и застегнул пиджак. — Я на днях еду, Максим Трифоныч. Все дело будет вести вот Анна Серафимовна… до моего возвращения, — кончил он хозяйским тоном.
Максим Трифонович перешел глазами от Виктора Мироныча к его жене, глядя на них через очки. Он перевел дыхание, но незаметно. Сегодня утром он боялся за все станицынское дело и надеялся на одну Анну Серафимовну. Теперь надо половчее составить доверенность на случай непредвиденных «претензий» из-за границы.
Станицын взял с кресла шляпу и перчатки и, поморщиваясь от сигары, надевал их.
— Можете идти, — отпустил он Максима Трифоновича.
Обида, женская гордость, гнев, презрение как-то разом опали в душе Анны Серафимовны. Она теперь ничего определенного не чувствовала. Говорить с этим человеком ей не о чем. Но в его присутствии она испытывает всегда раздражение особого рода. Точно ей неловко перед ним. И отчего? Все оттого, что у ней в голосе иногда прорывается приволжское «о» да по-французски она не привыкла болтать. Ее учили, и она может вести разговор с иностранцами за границей, а с ним не решалась никогда, особенно при гостях. А он всякие слова выговаривает, и произношение у него от французского актера не отличишь; у всех этих «мерзких» по кафе и театрам выучился. Она знает ему цену и на его делах показывает ему, что он за человек, ловит его с поличным, а все-таки он считает себя "из другого теста", барином, джентльменом, с принцами знаком, а она — «купчиха». Надобно слышать, с каким выражением он произносит это слово. И теперь вот он струсил, расчел, что лучше так поладить, чем со срамом вылететь в трубу; а все-таки он не признает ее нравственного превосходства, не преклоняется перед ней, и ничем не заставишь его преклониться. Вот это ее и грызет, хоть она и не сознается самой себе. Такое ничтожество, такая пустельга, как Виктор Мироныч, у которого, как у кошки, "не душа, а пар", и считает себя из белой кости, а на нее смотрит как на кумушку!
Краска опять появилась у ней на щеках.
— Вас приятели ждут, — сказала она с сердцем.
— Дайте мне надеть перчатки, — возразил он и задирательно посмотрел на нее своими воспаленными глазами.
Опять злость закипела в ней. Хорошо, что этот человек уезжает: немудрено и отравить его или руками задушить. В какую минуту! Один его голос может привести в исступление. Минутами всю ее как-то корчит от его голоса и смеха. Разве можно выносить, как он надевает вот теперь перчатки, покачивается, курит, а сейчас возьмется за шляпу? Все дышит наглостью и чванством, закоренелой испорченностью купеческого сынка, уже спустившего со смерти отца до трех миллионов рублей. Как же его заставить преклониться перед собой, когда весь евронейский "high life",[32] лорды, маркизы, графы, эрцгерцоги толпились на его празднике, где живых цветов было на пятнадцать тысяч франков? Одного немецкого князька он собственноручно оттаскал и заплатил отступного. Любовниц отбил у двух владетельных особ. Где же ему обойтись тридцатью тысячами рублей? Разумеется, придется платить и все сто тысяч. Но и то лучше. Одно она хорошо знает, что она ему своих денег не даст и фабрики своей не заложит. Может детей у ней отнять? Она вся похолодела. На это и у него достанет ума. Нет! По чутью, как зверь, он должен догадаться, что с Анной Серафимовной шутки плохи на этот счет. И головы не снесешь!..