Юрий Домбровский - Обезьяна приходит за своим черепом
- А что это было за письмо, вы знаете? - спросил я.
- О, не беспокойтесь, ваша фотокопия у меня, - значительно улыбнулся прокурор и посту-чал пальцами по папке. - Вот она! Документ, конечно, на редкость подлый, но опять-таки я же говорю не о моральной оценке его, а о том формальном и, простите, совершенно неоспоримом нарушении права, которое вы имели неосторожность допустить. Называя письмо статьей и предавая гласности то, что имеет частный характер, вы совершаете преступление. Право опять-таки отнюдь не на вашей стороне. Поэтому, когда потерпевший обратился ко мне с жалобой...
Тут меня наконец взорвало окончательно, и я спросил грубо и прямо:
- Прямо-таки к вам? К самому королевскому прокурору? Этот фашист? С жалобой на оскорбление в печати? Да за кого, ваше превосходительство, вы, наконец, меня принимаете?
Я думал, он также закричит на меня, но он улыбался все добрее и добрее.
- Да ведь в этом-то и весь вопрос, дорогой господин Мезонье, - сказал он очень добродушно и даже фамильярно. - В том-то и вопрос, за кого мне вас принимать. Вот говорят: "Принимай его за коммуниста". Я отвечаю им: "На это у меня нет никаких оснований, да и впечатление он оставляет совсем иное". Другие говорят: "Считай его за честного журналиста". - "А что такое "честный журналист"? - спрашиваю я их. - По отношению к кому он честен? Кому он служит? Его статьи, составленные вместе, представляют определенную систему нападений, направленную прямо против основных ценностей нашего мира. В том числе против, - он стал загибать пальцы, - содружества с нашим великим другом - раз, против права нашей маленькой нации быть великодушной и незлопамятной - два, против основ нашей послевоенной политики - три, против основ нашей конституции - четыре, против жизни честных граждан, привлеченных к делу охраны безопасности Европы, - пять!" Хватит? Вот видите, что получается, - и он показал мне сжатый кулак.
- Эти речи, ваше превосходительство, я уже однажды слышал из одного рупора, - сказал я, - только не знал фамилии диктора.
Я думал, что он хоть тут рассердится, но он только встал, подошел и обнял меня за плечи.
- Дорогой господин Мезонье, а я ведь не диктор, - сказал он шаловливо, - вернее, я диктор, но никак не автор текста. Беда в том, что вы, мой дорогой, честный, но, увы, неосторож-ный друг, не учли нескольких важнейших моментов сегодняшней мировой обстановки и реальной расстановки сил. Отсюда и все ваши болести. Впрочем, давайте попытаемся что-нибудь сделать для их врачевания.
Он подошел к столу, поднял телефонную трубку и приказал секретарю вызвать из комнаты ожидания редактора.
Фашист вошел и сел на второй стул, сбоку стола королевского прокурора, так что теперь я сидел перед ними обоими, как на скамье подсудимых.
- Ну вот, - сказал прокурор, - все мы в сборе, и давайте кончать это дело. Я не знаю в стране человека, который пожалел бы того негодяя. Свое он получил звонкой монетой, но мы-то...
Мне очень трудно передать полностью свои ощущения от всего этого разговора, но это было чувство какого-то совершенно неподвижного, безмолвного и даже просто тупого удивления, пожалуй, даже ошеломления всем тем, что происходит. Я не кричал, не протестовал, не возмущал-ся, я даже не расспрашивал ни о чем. Просто вдруг в совершенно ясном и четком свете я увидел то, о чем даже и догадываться-то не смел, - все эти темные лазы, черные ходы, разбойничьи подземелья, которыми были связаны все корпуса и фасады нашей государственности. Все вдруг оказалось совершенно иным. Там, где я видел политических врагов - судью и преступника - оказались тайные, но преданные друзья, связанные общностью преступления, и в свете их общих задач вдруг прокурор стал не прокурором, Гарднер - не Гарднером, и преступник - не преступ-ником. Внезапность этой перемены была настолько ошеломляющей, что я не сумел ни оценить, ни понять ее сразу, а только смутно почувствовал, что отныне все, что у меня было - моя вера в людей, мои убеждения, то дело, над которым я, правда, лениво и вяло, но зато с полной верой работал всю жизнь, взгляды, которые я исповедовал, и даже моя профессия и годы учения, - все полетело к дьяволу. А как начинать сызнова, за что хвататься и с чем бороться насмерть, я еще не знал. И когда высокий холеный человек в роговых очках, курящий папиросы специальной марки, не притворяющийся королевским прокурором, а всамделишный королевский прокурор, сказал мне добродушно и дружески: "Давайте-ка кончать это дело миром!" - я не нашелся, что ответить ему.
Зато фашист с очаровательной улыбкой ответил за меня с другого конца прокурорского стола:
- А я всегда предпочитаю мир и всегда думаю, что нечего работать на третьего радующегося. Я согласен. Давайте скорее покончим с этим недоразумением.
- Тем более, - сказал прокурор, - что уже по вашей фотокопии видно, что нашему коллеге принадлежит только стилистическая правка документа, конечно, печального, но-о...
- Не совсем, не совсем, - вмешался фашист. - Я не только выправил документ, я его факти-чески обезвредил, так что в нем не осталось его ядовитых жал. В этом-то и есть моя претензия к вам, господин Мезонье. Вы написали про меня: "Составил нацистскую декларацию, доведшую моего отца до самоубийства", - а я отвечаю: нет, ничего я не составлял, наоборот, настолько обезвредил декларацию, написанную в стенах института, что ее и печатать-то не стали. Именно поэтому она и осталась в бумагах вашего покойного батюшки в виде чернового проекта. Иными словами, я не породил эту гадину, а раздавил ее. Вот факты.
- И эти факты вы, Ганс, никак не сможете отрицать, - серьезно сказал прокурор, так серьезно, что я почти поверил в его искренность, - в этом-то все и дело.
- Все дело в том, что мой отец погиб после того, как прочитал эту декларацию, - ответил я сдержанно. - Вот тут "после того" значило именно "ввиду этого". Это я и доказываю. А опубли-ковать эту бумажонку после его смерти не имело уже ровно никакого смысла.
Тут фашист закричал: "Однако же позвольте",- а я стукнул кулаком по столу и крикнул:
- Ничего я вам не позволю, гестаповец вы этакий! Слушайте, господа, я уже совершенно перестал понимать, что у нас такое происходит. Вы, автор грязной, подлейшей бумажонки, оказываетесь благодетелем моего убитого вами отца. И вот я публикую несколько строк из этой гадости, причем у меня на руках имеется и подлинник, дающий мне полное право утверждать, что вы схвачены за шиворот, тогда как у вас в руках есть фотокопия, отнимающая у вас право отрицать это, и что же получается? Восстает правосудие, смертельно оскорбленное. Кем? Мною! Чем? Тем, что я ему указал на преступников. Я - убийца и подстрекатель, а вы - герой и друг королевского прокурора. И вот все вы вместе, во главе с тенью мертвого Гарднера и клянясь его именем, устремляетесь на меня во имя чести и справдливости, гуманности и еще черт знает чего. Да в уме ли вы, господа? Вот уж именно: "В наш жирный век добродетель должна просить прощения у порока за то, что она существует".
Наступила тяжелая пауза, потом королевский прокурор развел руками и сказал:
- Ну, что же, тогда, пожалуй, все! Дошло уже до Шекспира! И того в гробу потревожили! - Фашист молчал. Прокурор повернулся ко мне. - Поверьте, мне очень жаль, Ганс, что все происходит именно так, но, в конце концов, что же я могу сделать? - Он встал. - Прощайте, господа, - сказал он печально. - Желаю всего хорошего.
Так мы и разошлись.
...Вот обо всем этом я и рассказал при новой встрече Юрию Крыжевичу. Он сидел, слушал, а потом вдруг сказал:
- И все-таки я вижу, что вы-таки ничего и не поняли.
- Боюсь, что все понял, - ответил я.
- Боюсь, что ничего ровно не поняли, - отпарировал он. - Начнем с исходного пункта. Вы впервые встретились с Гарднером неделю тому назад. Раньше его в городе не было. Зачем же он приехал?
Я пожал плечами.
- Для вас тогда был вопрос, но ваш коллега объяснил вам, в чем дело. Бандита назначили на очень высокий международный пост, вот он и явился за ним. Я уточню. Здесь находится штаб-квартира того отдела объединенной международной полиции, во главе которой его и собирались поставить, заметьте - как крупнейшего специалиста по политическому сыску. Но тут произошло то, что они должны были предвидеть, но, конечно, не предвидели. Его встретил один из облагоде-тельствованных им, то есть вы, и сразу загорелся и развил бешеную деятельность. В результате всяких правд и неправд вам удалось протащить верблюда через игольное ушко, то есть разгром-ную статью о подвигах этого разбойника через газету. А это конкретно значило, что хозяева Гарднера попали в ужасное положение. Вы не только вырвали из колоды короля, но и сорвали весь их банк начисто, и если бы эта история продолжалась, дело дошло бы до запросов и тогда кое-кто слетел бы с поста. Но ведь их всегда выручает случайность. Гарднер случайно погибает от руки неизвестного, и сразу все меняется. Во-первых, отпадают все разговоры о прошлом Гарднера, так же как и розыски покровителей Гарднера в правительстве, а назойливый журналист, то есть ваша милость, не только лишился прав задавать правительству каверзные вопросы и требовать ответа, но, наоборот, вдруг сам оказался привлеченным к ответу, - ибо кто бы там ни убил Гарднера (а этот убийца, будьте уверены, никогда не будет разыскан), но преступник отныне именно этот назойливый и чрезмерно активный молодой человек, который суется в воду, не зная броду, и тут уж насчет него возможны всякие соображения. Если он быстро не поймет, что произошло, то его можно и за решетку. А самое главное - вдруг открылись неограниченные возможности вообще ударить по всей печати определенного рода. Вот, мол, до чего доводят такие статьи! Такие, с позволения сказать, разоблачения! До охоты за черепами! До убийств в предмес-тье! До суда Линча! Понимаете? Вы говорите, что видели там этого прохвоста? Ну, это и есть его работа: он заведующий отделом печати прокуратуры. Для редактора фашистского листка это сейчас самая подходящая должность на свете.