Марина Цветаева - Проза (сборник)
За белой гвардией – еще белая гвардия, за второй белой – третья, весь «Дон», потом «Кровных коней» и «Царю на Пасху», – словом, когда опоминаюсь – 12 часов, а ворота моего дома непременно заперты.
Ночевать мне здесь нельзя – «порядочный дом», с прислугами, с родственниками, остается одно: идти на Собачью площадку и спать под звуки пушкинского фонтана. О чем объявляю – смеясь, встаю и твердым шагом иду к двери. И, уже в дверях, певуче:
– Маринушка!
– Да?
– Вы серьезно собираетесь спать на улице?
– Совершенно.
– Но ведь это же...
– Да, очень, но...
– Тогда идемте к нам, в коммуну.
– Но, может быть, вам неудобно?
– Отчего? У меня отдельная комната.
– Тогда – спасибо.
Сияю, ибо, несмотря на весь внутренний авантюризм, верней: благодаря всему внутреннему авантюризму, весьма и весьма обхожусь без внешнего! (NB! Из ночевки на коммунистической улице к ночевке в коммунистическом доме – авантюра все-таки – первое!)
Идем. Коммуна недалеко: великолепный каменный особняк, напоминающий Англию (никогда не была). Входим. Лестница с ковром. Тишина бархата. Тишина ночи. Мозолями рук по бархату перил. Проходим через пустую (и людьми и едой) столовую, еще через несколько комнат – пришли. Похоже на полуторный номер гостиницы: комната, заворачивая, образовывает крюк. Привиденский штофный занавес, за которым незримое окно из несомненно – цельного стекла – если не выбито Октябрем. Мебельная мелочь, вроде столиков, этажерок, жардиньерок. Низкая деревянная резная кровать, очень глубокая, очень разлатая. Для долгих лежаний, для поздних вставаний. Для лени, для неги, для жиру, для всего, что ненавижу – кровать!
– Вот здесь вы будете спать, Маринушка.
– А вы?
– А я на диване, в кабинете.
(Кабинет, очевидно – сам крюк.)
– Нет, я на диване! Я обожаю на диване! Я дома всегда спала на диване! Даже на собачьем! Когда приезжала из пансиона! А собака, поняв, что я заснула, тоже лезла и самым наглым образом спала у меня на голове... Честное слово!
– Но вы не в пансионе, Маринушка!
– Не напоминайте мне, дружочек, где я!
Садимся. Курим. Беседуем. Уступает мне свой ужин: кусочек хлеба, три вареных свеклы и стакан чая с кусочком сахара.
– А вы?
– Я уже ужинал.
– Где? Нет, нет, вместе!
Говорим о стихах, о Германии, которую оба страстно любим, расспрашивает о моей жизни.
– Вам очень трудно живется?
Смущаюсь, скрашиваю.
И он:
– Маринушка, Маринушка... Ну, я скоро получу немножко муки, я вам тогда принесу... Как все это ужасно!
Я:
– Да уверяю вас...
Он, думая вслух:
– Может быть, удастся достать немножко пшена...
(И беспомощно):
– А уехать на юг – совсем невозможно?
(Ответственный работник!)
Смотрю в лицо: прелестное, худое; в глаза: карие, в роговых очках. И такое сознание его невинности, неповинности, такое задохновение жалости и благодарности, что... но слезы уже текут, и он, испуганно:
– А вести с Юга у вас, по крайней мере, не плохие?
Сплю, конечно, на кровати, – ни собаки, ни уверения не помогли. Перед сном еще перекликаемся.
– N! Вы бы хотели сейчас быть в Вене? Это – гостиница, сейчас 1912 г., выгляните, – живая, школьная, ночная Вена... и «Wienerblut»[18]...
И он, протяжно:
– Ах, я ничего не знаю, Маринушка!
Просыпаюсь с солнцем. Быстро влезаю в свое широченное красное платье (цвета cardinal – пожар!). Пишу записку N. Осторожно открываю дверь и – о, ужас! – огромная двухспальная кровать, и на ней – спящие. Отступаю. Потом, внезапно решившись, большими тихими шагами направляюсь к противоположной двери, уже нажимаю ручку...
– Да что же это такое?!
На кровати сидящий мужчина – всклокоченная голова, расстегнутый ворот, смотрит.
И я, вежливо:
– Это я. Я случайно ночевала здесь и иду домой.
– Но, товарищ!..
– Ради Бога, извините. Я не думала, что... Я думаю, что... Я, очевидно, не сюда попала...
И, не пережидая реплики, исчезаю.
(NB! Именно – сюда!)
Потом слышала от N.: спящий принял меня за красное привидение. Призрак Революции, исчезающий вместе с первыми лучами солнца!
Рассказывая, безумно смеялся.
Только сейчас, пять лет спустя, по достоинству оцениваю положение: единственное, что я догадалась сделать, попав в коммуну, – это попасть в чужую спальню, единственное – вопреки всем призывам г<<оспо>>жи Коллонтай и Kº – у коммунистов – некоммунистического – «Plus royaliste que le Roi!»[19]
(Пометка весной 1923 г.)
Воин Христов
Раннее утро. Идем с Алей мимо Бориса и Глеба. Служба. Всходим, вслед за какой-то черной старушкой, по ступеням белого крыльца. Храм полон, от раннего часа и тишины впечатление заговора. Через несколько секунд явственно ушами слышу:
– ...Итак, братья, ежели эти страшные вести подтвердятся, как я только о том проведаю, ударит звонарь в колокол, и побегут по всем домам гонцы-посланцы, оповещая всех вас о неслыханном злодеянии. Будьте готовы, братья! Враг бодрствует, бодрствуйте и вы! По первому удару колокола, в любой час дня и ночи – все, все в храм! Встанем, братья, грудью, защитим святыню! Берите с собой малолетних младенцев ваших, пусть мужчины не берут оружия: возденем голые руки горй, с знаком молитвы, посмотрим – дерзнут ли они с мечом на толпу безоружных!
А ежели и это свершится – что ж, ляжем все, ляжем с чувством исполненного долга на ступенях нашего храма, до последней капли крови защищая Господа нашего и Владыку Иисуса Христа, покровителей храма сего и нашу несчастную родину.
– ...Набат будет частый, дробный, с явственными перерывами... Поясняю вам сие, братья, для того, чтобы вы, спросонья, не спутали его с пожарным колоколом. Как услышите в неурочный час непривычный звон, так знайте: зовет, зовет Господь! Итак, дорогие братья...
И мое торопливое в ответ: «Дай Бог! Дай Бог, дай Бог!»
Москва. 1918 – 1919
О благодарности (Из дневника 1919 г.)
Когда пятилетний Моцарт, только что отбежав от клавесина, растянулся на скользком дворцовом паркете, и семилетняя Мария-Антуанэтта, единственная из всех, бросилась к нему и подняла его, – он сказал: «Celle-je l'epouserai», и, когда Мария-Тереза спросила его, почему, – «Par reconnaissance»[20].
Скольких она и потом, Королевой Франции, поднимала с паркета – всегда скользкого для игроков – честолюбцев – кутил, – крикнул ли ей кто-нибудь – par reconnaissance – «Vive la Reine!»[21] когда она в своей тележке проезжала на эшафот.
Reconnaissance – узнавание. Узнавать – вопреки всем личинам и морщинам – раз, в какой-то час узренный, настоящий лик.
(Благодарность.)
Я никогда не бываю благодарной людям за поступки – только за сущности! Хлеб, данный мне, может оказаться случайностью, сон, виденный обо мне, всегда сущность.
Я беру, как я даю: слепо, так же равнодушная к руке дающего, как к своей, получающей.
Человек дает мне хлеб. Что первое? Отдарить. Отдарить, чтобы не благодарить. Благодарность: дар себя за благо, то есть: платная любовь.
Я слишком чту людей, чтобы оскорблять их платной любовью.
Оскорбительно для меня, следовательно и для другого.
Добрая воля, направленная на меня, никогда ничего не предрешала. Личность (направленность на меня) дара, в моем восприятии дара, отсутствует. Я благодарна не за себя и не за соседа, я благодарна.
Меня не купишь. В этом вся суть. Меня можно купить только сущностью. (То есть – сущность мою!) Хлебом вы купите: лицемерие, лжеусердие, любезность, – всю мою пену... если не накипь.
Купить – откупиться. От меня не откупишься.
Купить меня можно – только всем небом в себе! Небом, в котором мне может быть даже не будет места.
Благодарна я вне-лично, то есть лишь там, где я, помимо доброй воли человека и без его ведома, могу взять сама.
Отношение не есть оценка. Это я устала повторять. Оттого, что ты мне дал хлеба, я может быть стала добрее, но ты от этого не стал прекрасней.
Поступок не есть отношение, отношение не есть оценка, оценка (критиком, например. Блока) не есть сущность (Блок).
Сущность – умысел, слышна только слухом.
Кусок хлеба от противного человека. Удачный случай. Не больше.
Ем ваш хлеб и поношу. – Да. —
Только корысть – благодарна. Только корысть мерит целое (сущность) по куску, данному ей. Только детская слепость, глядящая в руку, утверждает: «Он дал мне сахару, он хороший». Сахар хороший, да. Но оценивать сущность человека по сахарам и «чаям», от него полученным, простительно только детям и прислугам: инстинкту.
Да и то нет: мы часто наблюдаем собак, предпочитающих господина своего, ничего не дающего, – кухарке, кормящей.
Отождествлять источник благ с благами (кухарку – с мясом, дядю с сахаром, гостя – с чаевыми) признак полной неразвитости души и мысли. Существо, не пошедшее дальше пяти чувств.