Григорий Климов - Крылья холопа
Сердюкова робко входит в кабинет. По ее измазанному лицу трудно определить сколько ей лет. На ней засаленная и торчащая коробом черная рабочая куртка, на ногах мокрые мужские ботинки поверх ватных стеганных чулок-бахил. По пятнам мыльной смазки на ее одежде видно, что она работает у станка. Женщина в молчаливом ожидании стоит у двери. Выражение ее лица угрюмое и вместе с тем безразличное, апатия бесконечной усталости притупила все остальные чувства. "Сердюкова, почему Вы вчера не вышли на работу?" - спрашивает директор. - "Это крупное преступление и карается по законам военного времени. Вы ведь знаете что за это полагается". "Больна я была, товарищ директор. Не могла из постели встать", - отвечает Сердюкова простуженным голосом. Она переминается с ноги на ногу и лужица воды растекается по паркету. Прогул без уважительной причины карается принудительными работами. Это в лучшем случае, по законам мирного времени. Теперь же это может повести за собой тюремное заключение до десяти лет. Смотря по обстоятельствам "дела" это может быть сформулировано как саботаж в военной промышленности. "Справка от врача есть?" - спрашивает директор. "Нет... Какая там справка. Некого было за врачом послать. Я перележала, а как встала, так пришла на завод". Сердюкова воплощает собой тот тип русских женщин, которые безропотно переносят любые трудности жизни, которые воспринимают все как неизбежное, неотвратимое, посланное свыше. В этой молчаливой покорности судьбе кроется своеобразная религиозность. Это не слабость, это источник огромной душевной силы русского человека. Глядя на Сердюкову, я вспоминаю пожилого солдата, вернувшегося после очередного ранения из госпиталя на фронт, это было наверное десятое ранение. Совершенно спокойно, таща на спине станок от пулемета, он высказывал свое сокровенное желание: "Эх, хоть бы руку или ногу оторвало. Тогда вернулся бы домой в деревню". Меня ужаснули не его слова, а его спокойствие и его искреннее желание заплатить рукой или ногой за возможность снова вернуться к родному очагу. Несмотря на это он был образцовым солдатом. "Вы должны знать советские законы, Сердюкова", - продолжает директор. - "Прогул без уважительной причины. Я вынужден передать дело в суд". Сердюкова начинает бормотать срывающимся голосом: "Но, товарищ директор... Изо-дня в день по четырнадцати часов у станка... Сил нету... Больна..." "Ничего не могу поделать. Закон. Так мы все больны". Лицо Сердюковой искажается. "Все Вы так больны?!" - кричит она и делает несколько шагов к столу директора. - "Все?! А это вы видели?!" По лицу ее текут слезы, но она сама не замечает этого. В порыве импульсивной ярости, стоя посреди кабинета, она задирает подол юбки. Это уже не человек, не женщина - это затравленное существо, охваченное храбростью отчаяния. "Все? Все? Все вы так больны?!" Я вижу ослепительно белое женское тело на холодном фоне серых стен кабинета. Это не стройные ноги женщины, это два бесформенных вздувшихся столба, где не видно грани между коленями, где не видно сгиба ноги. Круглые подвязки из обрезков красной автомобильной шины глубоко врезались в распухшее мясо, выпирающее по краям тестообразной синеватой массой. Голодный отек ног. "А это вы видели, господа директора?! У вас это тоже?!" - кричит молодая женщина, не помня себя от стыда и обиды. - "Уже пятый месяц менструаций нет... Уж сколько раз у станка без памяти падала..." "Неужели тут ничего нельзя поделать?" - спрашиваю я у директора, когда мы снова остаемся вдвоем. "А что тут поделаешь?" - отвечает он и безнадежно смотрит в бумаги на столе. "У половины женщин та же самая история. Тут пилюлями не поможешь. Голод не тетка". "Я не о том. Насчет суда. Неужели нельзя замять дело?" "Укрывательство прогульщиков наказуется так же, как и сам прогул. Если я замну дело, то НКВД посадит нас обоих. Ведь от Лузгина ничего не скроешь", - отвечает директор. Мне не приходилось встречаться с Лузгиным, но я часто слыхал о нем. Он начальник заводского спецотдела - глаза и уши Партии. Однажды я проходил по площади Свердлова в городе Горьком. Был март и на улицах стояли лужи талого снега, смешанного с грязью. Впереди меня по воде шлепали туфлями две девушки с портфелями в руках, по-видимому студентки. Внезапно одна из них уронила портфель на землю и тетради рассыпались по грязи. Девушка шатаясь, как бы ища опоры, сделала несколько шагов в сторону стены ближайшего дома, ноги ее подкосились и она медленно осела на землю. Голубой платочек сбился в сторону, пряди каштановых волос смешались с талым снегом и грязью на тротуаре. Смертельно бледное с синевой молодое лицо, беспомощно раскинутые в стороны руки. Обморок! Подруга торопливо бросилась на помощь. Несколько проходивших мимо людей помогли поднять девушку и отнести ее в подъезд ближайшего дома. Слышатся взволнованные вопросы: "Что такое? В чем дело?" Подруга девушки смущенно отвечает: "Это ничего. Просто слабость". Мужчина в солдатской шинели без погон предлагает вызвать карету скорой помощи. Пожилая женщина в огромных мужских сапогах на ногах деловито помогает девушке, склонившейся над своей бесчувственной подругой.
"Вы откуда? Со станции?" - спрашивает она. Не дожидаясь ответа, со свойственной простым женщинам участливостью она запричитала: "Бедные студенточки! Сами голодные, еле на ногах стоят, а последнюю кровь сдают. Разве можно так?! Так и до могилы недалеко". Большая часть доноров Станции Переливания Крови состояла из студенток и матерей, имеющих маленьких детей. За 450 куб. см. сданной крови донору платили 125 рублей - на это можно было купить неполный килограмм черного хлеба. После сдачи крови донор получал на месяц продуктовую карточку повышенной категории - ежедневно 200 грамм хлеба больше. Кроме того полагался единовременный доппаек: 250 грамм масла, 500 грамм сала, 500 грамм сахара. Такова была цена человеческой крови в тылу. Эти матери и девушки прекрасно сознавали свой патриотический долг, ведь кровь шла для их мужей и братьев на фронте. Но гнал их на этот поступок главным образом голод, чувство патриотизма только скрашивало грязную причину этой торговли собственной кровью. Матери хотели ценою своей крови накормить голодных детей, студентки предпочитали лучше жертвовать своей кровью, чем своим телом. На станции Переливания Крови имелись специальные бланки писем. Доноры-девушки часто посылали на фронт вместе со сданной кровью письма солдатам, которым предназначалась их кровь. Чистые человеческие чувства переплетались с унизительным чувством голода. Часто эти письма служили поводом для дальнейшей переписки, теплой далекой дружбы. После окончания войны нередки были случаи встречи и подлинной любви, скрепленной кровью. При брачной церемонии голод стоял шафером за их спиной. Он был их верным спутником в прошлом, настоящем и будущем. Он будет стоять крестником у колыбели их будущего ребенка. В центре города Горького есть площадь имени жертв 1905 года. С одной стороны площадь замыкают стены старой тюрьмы, где когда-то томились герои горьковской "Матери". Посредине площади, похожий на кубическую скалу, возвышается монумент борцам на баррикадах 1905 года. Хорошо, что могилу борцов эа свободу России придавили таким тяжелым камнем! Если бы они на минуту встали из могилы и оглянулись кругом, то они пожалели бы свою кровь, пролитую за идеалы русской революции. Подготовляют революцию идеалисты, выполняют ее фанатики, а пользуются - подлецы! Позади сквера, где находится этот памятник, возвышается здание Горьковского Театра Оперы и Балета. Однажды в антракте между действиями я стоял с группой товарищей в фойе. По залу под звуки оркестра танцевали многочисленные пары. Мое внимание привлекла гибкая миловидная девушка, танцевавшая с каким-то офицером. Ее стройную фигуру обтягивало серое платье матового шелка, волосы были подняты в простой, но оригинальной прическе. Ее туалет и вся манера держать себя говорили о хорошем вкусе, о чувстве собственного достоинства. "Что это за девушка?" - спросил я у моего товарища, который был хорошо знаком с местной обстановкой. "Студентка. Медичка с последнего курса", - ответил он коротко. "Интересная девушка..." - сказал я. "Не советую связываться". "А что такое?" "Да просто так... Не советую", - большего он не захотел мне объяснять. Эти странные слова меня заинтересовали. Я обратился с тем же вопросом к другому знакомому. "Эта девушка в сером?!" - сказал он, кося глазами на высокую фигуру. - "Если тебя интересуют знакомства на одну ночь, то это очень просто - всего одна банка консервов... или буханка хлеба". Я недоверчиво посмотрел на говорящего. Я особенно любил студенческую среду и считал ее "своей" средой. Его слова показались мне личным оскорблением. Студенчество было самой морально чистой и духовно развитой средой в довоенное время. Неужели война за один год принесла такие изменения? "Не может быть. Не болтай глупости", - сказал я. "Не глупости, а печальный факт. Она живет в общежитии, с пятью подругами в одной комнате. Каждую ночь у них двое-трое гостей. Все офицеры. У кого теперь найдется что лишнее - только у офицеров". До войны проституция в СССР практически не существовала. Эта статья расходов не укладывалась в бюджет среднего советского человека. Существовала только политическая проституция под опекой НКВД - около ресторанов "Интурист" и вообще там, где вращаются иностранцы. В значительной мере видоизмененная торговля телом процветала в Москве в высших сферах нового господствующего класса, у которого было чем возместить продажную любовь. В Москве, в особенности в артистических кругах, муссировались амурные приключения престарелого "всесоюзного старосты" Мих. Ив. Калинина, которого прозвали "кремлевским козлом". Чудодейственные силы таинственного корня Жень-Шень старого и испытанного средства тибетской медицины, возвращающего Мафусаилу силы первой юности, в сочетании с многочисленными именами московских балерин - это были обычные компоненты московских разговоров. Перечислялись подарки Сталина прима-балерине Большого Театра Семеновой с интимным значением каждого из них. Кремль кормил людей будущим раем, а сам не забывал гурий в раю земном. Теперь же в военное время, голод погнал женщин на улицу. Не ради шелковых чулок, парижских духов или предметов роскоши. Нет. Ради куска хлеба или банки консервов. И что самое ужасное - первой жертвой стало студенчество, подрастающие кадры советской интеллигенции. Дорогой ценой покупалось высшее образование. На заводе №645 в конструкторском бюро работали два старичка - Никанор Иванович и Петр Евстигнеевич. Оба они уже давно были пенсионерами, но голод опять погнал их на работу, на пенсию было абсолютно невозможно прожить. Никанор Иванович был в свое время известным инженером-авиаконструктором. Еще до первой Мировой войны он работал во Франции на заводах "Блерио", строил первые в мире самолеты. Он знал лично всех отцов русской авиации - Жуковского, Сикорского, Пионтковского. В советское время он много потрудился в области авиации и с гордостью показывал многочисленные хвалебные аттестаты, награды и вырезки из газет с его именем. Теперь же это была только беспомощная развалина. Приняли его на завод больше из жалости, так как работать он уже был не способен от старости. С раннего утра Никанор Иванович и Петр Евстигнеевич садились за стол в самом дальнем углу и, загородившись от окружающего мира чертежной доской, начинали беседу о тех кушаньях, которые они испробовали за свою долгую жизнь. Каждый день, встречая друг-друга они торопились рассказать о каком-нибудь новом блюде, которое всплывало в их памяти из тьмы годов. Так сидели они час за часом, день за днем и все рассказывали, брызгая слюнями, стараясь перещеголять друг-друга. Иногда они даже ссорились из-за способа приготовления соуса а ля Жан или из-за рецепта маринованных грибов. Но вскоре их сердца не выдерживали, они снова сходились и шептались, шептались, шептались. Другие конструктора считали, что они слегка помешались на почве голода. Однажды я краем уха слышал, как Никанор Иванович жаловался Петру Евстигнеевичу: "Теперь уж третий день без каши сижу. Все калачики по нашей улице съел, а больше нигде не найду. Каша из калачиков, должен Вам признаться, Петр Евстигнеевич, замечательная вещь. Прямо как молочный поросенок с каштанами. Теперь надо будет по книгам порыться - говорят еще корни какие-то съедобные есть". Бедный Никанор Иванович! Поел всю траву на улице, теперь будет корни искать. Хорошая пища для желудка заслуженного инженера, пионера советской авиации. За два часа до обеденного перерыва Никанор Иванович вынимал из жилетного кармана именные часы на толстой серебряной цепочке, тоже память о былых заслугах, и клал их перед собой на стол. Каждые пять минут он с тоской и ожиданием поглядывал на медленно плетущиеся стрелки. За четверть часа до обеда он начинал громыхать своим ящиком, искал ложку и вилку, засовывал их в карман, затем проверял крепко-ли сидят калоши на ногах. Это была изготовка к старту, в семьдесят лет не легко бегать на перегонки. В конце-концов он даже выпросил у начальства разрешение уходить на обед на пять минут раньше чем другие. После всех этих ожиданий и приготовлений Никанор Иванович, придерживая рукой золотое пенсне на носу, семенил через двор в столовую. Не бегом, не шагом впритрусочку. Там его ожидал обед: на первое - зеленые помидоры, вываренные в кипятке, на второе - овсяная каша на воде и без всякой приправы. Порция достаточная для кошки, но не для человека. После обеда Никанор Иванович долго и старательно скреб алюминиевую тарелку, тщательно вылизывал ложку. Теперь опять работать, после работы можно будет отправиться на поиски съедобных корешков. Сталинская конституция гарантирует всем советским гражданам работу и обеспечение в старости! Когда я вспоминаю Василия Васильевича, моего товарища по службе в Горьком, мне всегда приходят на память его рассказы о Волге. "Эх, знаешь как раньше нищие жили?" - говорил Василий Васильевич. "Позавидовать можно! Раньше нищий три сумки имел: набедренник, махалку и лаковку. В набедренник муку сыплет, в махалку за спиной куски махает, а лаковка на рукаве - для яичек и прочих хороших вещей. Тогда нищий за один день больше собирал, чем я сейчас за месяц получаю. Да, жили нищие! Весело жили, деревни в карты проигрывали..." "Как так?" - спрашивал я недоуменно. "Очень просто", - пояснял Василий Васильевич с чувством превосходства перед моей неопытностью в вопросах прошлого. - "Идут себе нищие по дороге, кругом солнышко светит, травка зеленеет. Увидят они вдалеке деревню, садятся на травку и давай эту деревню в карты разыгрывать. Кто выиграет - тому идти в этой деревне побираться. Одно слово - нищие, а подумать так счастливые люди были". Раньше Волга славилась своими рыбными промыслами. Сегодня волгарь забыл как рыба и пахнет. Даже неприхотливые раки повылезали на берег и подохли. По берегам Волги выросли оборонные химические заводы, спускающие свои отходы прямо в реку. Рыба в Волге пропала, а химпродуктов в стране не прибавилось. Каждый из нас с готовностью простит этим заводам и стерляжью уху, и подохших раков и многое другое - ведь они помогли нам отбить немцев. Одно беспокоит нас эти заводы и старые лозунги Кремля о "мировой революции". Мы с готовностью отдадим все для нужд и защиты нашей родины, но не для шахматной игры людей в Кремле. 1944 год. Советская Армия, как стальной таран, атакует немцев на важнейших участках фронта. Территория Советского Союза почти очищена от немецких войск. Танковые клинья рвутся к границам Райха. В тылу, в запасных полках, солдаты с нетерпением ожидают дня отправки на фронт. Не из патриотизма. Нет. Просто от голода. Нормы питания в регулярных частях на формировке таковы, что некоторые из солдат с голода роются в мусорных ямах в поисках капустных листьев или мороженой гнилой картошки. "Путь к сердцу солдата ведет через желудок!" - сказал генерал Бонапарт. Сталин модернизировал слова великого полководца на свой лад. Достаточно оказать, что в Советской Армии существует двенадцать норм довольствия: 1-ая фронтовая, II-ая фронтовая, 1-ая прифронтовая, II-ая прифронтовая и т.д. до 12-ой нормы, так называемой санаторной. Только две из этих норм действительно нормальны, 1-ая фронтовая и санаторная, все остальные - это только различные стадии голода. Трудности военного времени! Много раз я насильно пытаюсь оправдать перед своим внутренним "я" всю дрянь, которая лезет в глаза на каждом шагу. Ведь я советский офицер, ведь я должен знать ради чего я посылаю людей в бой. Часто я задаю себе вопрос - что будет после того, как мы изгоним последнего немца с нашей земли? Снова то-же, что было раньше?! Не хочется вспоминать о "героических буднях социалистического строительства". Если кто-либо из окружающего мира когда-либо спросит меня: "Скажите мне коротко - что такое советская жизнь глазами простого человека?" - то мне трудно будет ответить. Я расскажу о всем том хорошем, что у нас действительно есть. Чувство национальной гордости и стыда за поруганное понятие о человеке никогда не позволяет мне признаться: "Советская жизнь?! Это просто голый голодный человек. Его одевают красивой ложью и кормят еще более красивыми надеждами. Если он не достаточно радуется своему счастью, то его перевоспитывают за колючей проволокой". Голод в Советской России возведен в систему. Он стал средством воздействия на массы - Полномочным Членом Политбюро, верным и надежным союзником Сталина. Старик Руссо в своих педагогических изысканиях подразделил человеческие чувства потребности на шесть категорий. Каждое последующее возникает в сознании человека только тогда, когда удовлетворены все предыдущие. После чувства потребности сохранения собственной жизни, на втором месте, стоит чувство потребности удовлетворения голода, и только на пятом месте приходит чувство потребности удовлетворения моральных, политических и общественных интересов. Коротко - если ваша жизнь в опасности, то вы думаете прежде всего как бы сохранить жизнь, вы забываете о пище. В свою очередь, если вы голодны, то вы думаете только о пище, забывая все остальное. У советского человека, при заботливом руководстве Партии и правительства, все чувства заторможены на этом втором пункте - голоде. Таким образом он освобождается от опасного труда ощущать общественно-политические потребности. Хронически голодный чело век больше думает, где бы ему достать буханку хлеба, чем ломает себе голову над политическими доктринами. За него думают вожди. Старик Руссо был, право, не дурак! Ленинград. Гордое слово. Я был там вскоре после освобождения города от блокады. Никто не знает точной цифры жертв голода за время осады. При наступлении немцев жители окрестностей сбились в город в количестве около восьми миллионов. Как минимальная цифра около трех миллионов умерло голодной смертью. Однажды я проходил с одним офицером по берегу озера на окраине Ленинграда. Около самой воды раскинулось маленькое кладбище, молодая весенняя трава пробивалась между запущенных могил. Мое внимание привлек красный гранитный камень неподалеку. Могила была совсем свежей. "Летчик старший лейтенант... Пал смертью героя в битве за город Ленина", - прочел я высеченные по граниту слова. "Счастливчик", - произнес мой спутник, проведший всю осаду в обороне города. "Тот, кто пережил блокаду - это не люди уже. Это только оболочки от людей". "Я пассивный убийца", - рассказывает мне другой житель Ленинграда. - "Человек лежит на улице в снегу, он упал и не может встать от слабости. Он просит меня подать ему руку, помочь встать - иначе он замерзнет. Но я не могу дать ему руки, тогда я сам упаду и больше не поднимусь, замерзну рядом с ним. Я плетусь дальше, оставляя его умирать на снегу". С холодным ужасом я смотрю на людей спокойно объясняющих мне, что на жаркое идут преимущественно задние части, а суп лучше всего получается из человеческих внутренностей - больше навар. Дальше следуют подробности - оказывается наваристее всего пожилые женщины. Мои собеседники подозрительно хорошо знакомы с этой рецептурой. Из всего Политбюро самой жирной фигурой обладал Андрей Жданов. Он же был генерал-губернатором Ленинграда во время осады. Говорят, что ему приходилось принимать дополнительные меры предосторожности, дабы не попасть на жаркое. Я бы дал каждому живому ленинградцу золотой знак с лавровыми ветвями. Со времен Трои история не знает другого подобного случая массового гражданского мужества, подобного города-героя. Это геройство граждан Ленинграда. Было ли это стратегическое соображение или лишь вопрос голого престижа Сталина? Когда умирает один человек - это драма, когда умирают миллионы - это только статистика! В особенности когда наблюдаешь за этим из-за кремлевских стен. Незадолго до окончания войны я еду поездом с фронта в Москву. На железнодорожных станциях и полустанках толпы оборванных, одетых в лохмотья женщин с детьми на руках. У детей сине-бледные прозрачные лица, воспаленные золотухой гноящиеся глаза, безразличное старческое выражение - без улыбки, без радости. Дети протягивают вперед тоненькие скелетообразные руки: "Хлеба! Хлеба!" Солдаты развязывают мешки, молча протягивают в окна вагона солдатские сухари и хлеб. У каждого назойливая угнетающая дума о своих детях и женах. Эта помощь будит в душе минутное чувство облегчения, надолго остается мучительное чувство стыда и горечи. Разве накормишь этим куском всю страну, молча страдающую в тисках голода?! Многих из нас поражает один факт. В областях, освобожденных от немецкой оккупации, картины голода менее заметны и не так бросаются в глаза, как там где хозяйничала рука Политбюро. Гитлер оставил нетронутой колхозную систему, систему дающую возможность самой идеальной экономической эксплуатации, но он не имел такого опыта в этой области, как его кремлевский партнер. Когда немецкие военнопленные вернутся домой, то они без сомнения будут рассказывать об ужасных условиях питания в советских лагерях для военнопленных. Со своей точки зрения они правы. Эти условия по европейским понятиям убийственны, сырой черный хлеб был отравой для европейского желудка. Я был в лагерях для немецких военнопленных, я видел своими глазами условия жизни там. Мне хотелось бы добавить только одно. Обращали ли внимание немецкие военнопленные на то, что русское население, по другую сторону колючей проволоки, питалось еще хуже пленных? Думали ли они, что эти так называемые "русские" условия обусловлены советской системой, и что эти "русские" условия будут позже успешно процветать в Восточной Германии? Нормы питания советских рабочих были ниже, чем нормы питания военнопленных. Неработающие члены семьи рабочего вообще не получали карточек, работающим приходилось делить свой паек с остальными. В то же время военнопленных офицеров, а в некоторых лагерях и солдат, не заставляли работать, а работающие получали повышенную норму питания. Конечно в основе были отнюдь не гуманитарные соображения, а политические факторы. С одной стороны ковались кадры новой армии фельдмаршала Паулюса во главе с комитетом "Свободная Германия", которой предназначалась роль очередной пешки в кремлевской игре. С другой стороны часть пленных когда-либо могла вернуться домой и порассказать некоторые вещи, нежелательные Кремлю. Это были факторы, которые значительно облегчали положение пленных и которыми не пользовались сами русские. Спора нет - советский плен был тяжел, но нормальная жизнь свободного советского человека еще тяжелей. Москва. Последние дни войны. На московских рынках оживленная торговля. По углам жмутся бледные изможденные женщины - в вытянутых руках пара кусочков сахара, одна-две селедки. Муж убит на фронте, дома кричит голодный ребенок. Она продает свой и без того голодный паек, чтобы купить молока ребенку или хлеба. Хлеба, хлеба! Во всех глазах тот-же молчаливый вопль, тот-же голод. Самый бойкий товар это махорка. Махорка в мешках, махорка в противогазных подсумках. 15 рублей стакан. "Эй, гражданин-товарищ! Закурим махорочки - жизнь слаще будет!" - кричит безногий инвалид на костылях, увешанный бряцающими медалями и орденами. Рынок кишит инвалидами - безногими, безрукими, в фронтовых шинелях и гимнастерках, с красными нашивками ранений на груди. Милиционеры делают вид, что не замечают нарушителей монополии совторговли. Если кто-либо из блюстителей порядка пытается "забрать" инвалида, воздух наполняется истошными воплями: "За что боролись?! За что Кровь проливали?!" Как взбудораженные осы слетаются инвалиды со всего рынка, в воздухе мелькают костыли, палки, разгораются страсти. В глазах ищущая выхода злость, в разинутых кричащих ртах - голод. Капитулировал Берлин, через несколько дней безоговорочно капитулировала Германия. Люди думали, что буквально на другой день станет легче. Это были надежды человека, у которого ничего нет кроме надежд. Отгремела война. Прошел первый послевоенный год. Идет к концу второй. И вот мы, люди советских оккупационных войск, читаем письма с родины. Читаем и эти письма действуют на нас как яд. Этому горькому сознанию помогает еще и то, что мы видим кругом. Однажды я сидел вдвоем с Андреем Ковтун. Мы беседовали о том, что окружает нас здесь в Германии. Постепенно разговор перешел к сравнению - там и здесь. "Берлинский метро действительно дрянь," - сказал Андрей. - "Когда сравниваешь с московским, то на душе приятно становится. Я теперь ловлю себя на том, что специально выискиваю в Германии вещи, которые говорят в нашу пользу. Трудно согласиться с мыслью, что всю жизнь мы гнались за тенью. Тогда еще труднее увязать практическую работу с пустотой в душе." "Да," - согласился я. -"Здесь люди живут в настоящем, а мы всю жизнь прожили в будущем. Будем говорить ради будущего. Я вполне понимаю твои чувства. Нарушение внутренней гармонии - так сказал-бы психиатр. Единственное лекарство от этой болезни - это снова постараться найти веру в будущее." "Посмотри, Григорий," - продолжал Андрей. - "У нас есть прекрасные самолеты и танки, мощная индустрия. Оставим в стороне цену всем этим вещам, забудем кровь, пот, голод. Это все в прошлом, а результаты в настоящем. Теперь, казалось бы, пришел момент использовать все эти достижения на нашу собственную пользу. Ведь мы ничего не видели от жизни. Были только цели да идеи - социализм, коммунизм. Когда же мы будем собственно жить? Помнишь что говорил профессор Александров с кафедры Высшей Партшколы ЦК ВКП(б): "Если пролетарии других стран не смогут сами освободиться, то мы протянем им руку помощи." Мы знаем, что это за "рука помощи". Что если все обещания военного времени - только вексель без обеспечения?! Во время войны я не боялся, а теперь боюсь... Да, боюсь." Андрей выражал те-же мысли и опасения, которые волнуют большинство молодой советской интеллигенции. Мы гордимся достижениями нашей родины и нашей победой. Мы не сожалеем о перенесенных трудностях и лишениях, ценой которых куплена победа и слава нашей страны. Но, попав на Запад, мы очень остро почувствовали, что все то, что рекламируется советской пропагандой как исключительные достижения советской власти, все это является колоссальной ложью. Если раньше у нас были сомнения, то теперь они перерастают в уверенность, против которой мы тщетно пытаемся бороться. Мы поняли, что мы еще не жили, что мы только приносили жертвы ради будущего. Теперь у нас поколеблена вера в это будущее. По мере того, как развиваются события послевоенных лет, в нас все больше и больше растет тревога. К чему все это идет? Берлин был эти годы политическим пупом земли. Мы сидели в первом ряду шахматного турнира международной политики. Мы сами были пешками в этой игре. Практика послевоенных лет показывала полную противоположность всем надеждам и ожиданиям, которыми русские солдаты и офицеры жили в годы войны. Что дальше? "Политика - политикой, а жизнь - жизнью!" - звучит в моих ушах голос Андрея. "А что мы имеем от жизни? Немцам сейчас туго приходится, но у них есть что вспомнить в прошлом, они еще имеют надежду на будущее. Побежденные?! Ха! Они хоть могут надеяться, что мы уйдем и они снова заживут. А на что можем надеяться мы - победители?!" Теперь прошло два года после окончания войны. Теперь мы находим самые худшие подтверждения нашим опасениям. Снова в стране царит голод, голод более жестокий, чем во время войны. Партия снова решила взять народ еще крепче в свои руки, решила заставить народ забыть и отказаться от иллюзорных надежд, которые она сама искусственно будила и поддерживала в нем ко время критического периода войны. Партия снова решила показать народу кто действительный хозяин в стране и призвала на помощь своего первого слугу - Голод. Если раньше голод был стихийным бедствием, то сегодня он обдуманное орудие политики в руках Кремля. Сегодня голод это полномочный член Политбюро. За моей спиной размеренно бьют часы. Я встаю и оглядываюсь кругом в комнате, как будто я здесь чужой. Я смотрю на свои ноги, затянутые в сапоги и синие галифе с красными кантами. Мой взгляд скользит по золотым пуговицам темно-зеленого кителя. На плечах поблескивают твердые погоны. Все такое близкое и знакомое - и одновременно бесконечно чужое. Стены комнаты исчезают передо мной. За ними темная звездная ночь над Европой. Где-то дальше, далеко-далеко на Востоке, лежит граница родной земли. Там темно и тихо, тихо как в свинцовом гробу.