Лиловые люпины - Нона Менделевна Слепакова
Я разлеплю глаза и увижу мать, сидящую прямо у подушки моей кровати в столовой (к моему вчерашнему приходу «светелку» разорили и расставили все по местам).
От матери, почти невменяемой, жертвенно, агрессивно и преувеличенно рыдающей, изойдет четкий, ничем не затушеванный дух «опять»; тут уж буквально запахнет не маленькой бутылочкой, а целой только что опустошенной поллитровкой. Мать обнаружит, что я проснулась, и сделает новый тычок мне в лицо свежим номером «Смены» с портретом товарища Сталина на первой странице, почему-то обведенной широкой полосой черной густой краски.
— Поцелуй, гадина, портретик! Портретик поцелуй, убийца!
— Убийца?! — обалдею я.
— Он умер! Понимаешь, он умер! Ему уже трудно было дышать, а такие, как ты, отравляли ему его последние вздохи! Кто же может дышать одним воздухом с подобным элементом?! Ты убила его, как убиваешь нас!
Сознание всегдашней вины будет у меня уже настолько привычным и непреходящим, что я не возмущусь, но, ошеломленная, и впрямь поцелую портрет грешными своими губами, накануне целовавшимися с Юркой. Товарищ Сталин в «Смене» от 6 марта покажется мне совсем иным, чем на портрете 1934 года, висящем над моей кроватью. Тогда он был черен и кудряв, молодо красив, с головой, повернутой так, словно он откуда-то проказливо высовывался или куда-то всовывался — а может быть, это одно и то же? В нынешних достойных сединах, уже без хитросощуренного озорства в глазах, он будет хорош по-стариковски, благообразно, умудренно, чуть-чуть отстраненно. Мать отдернет газету от моих губ и поцелует ее сама, пачкая мокрые щеки траурной типографской краской. Потом она уткнется в мою подушку, марая и ее, всхлипывая и вскрикивая:
— Нет, как же мы теперь?! Мы все, все? Как мы теперь?!..
— А вот так, — скажет, входя из кухни, бабушка, — помер он, помер, слов нет, горе, как море… да каша-то все одно простынет. Полно ты, Надя, ешь — и в поликлинику, больничный закрывать, народу сегодня меньше набежит. Дай заспанке встать и одеться. В школу пойдет, сама себя середь приличных-то людей устыдится.
— Это-это-это, — послышится с дивана, — это не кор… не кор…
— Что не хор? Нехорошо? — переспросит бабушка. — Чего же хорошего — этакое добро вырастить и в такие дни силы на нее тратить?..
— Нет! Это-это не кормить! — выговорит отец. — Пусть… пусть помнит! — Так у него получится, в одно слово, без промежутка. Меня это не огорчит: есть я и сама не захочу, скорей бы уйти от них от всех…
— Понятно, чего ж ее и кормить, коли он помер, — ответит бабушка и, кажется, усмехнется чуть заметно, но отец поймает:
— Это-это-это… Со… Софья Федоров-на! Ниче… го смеш… ного!
— Еще бы, смеяться, милый зятек, вы тогда только и будете, когда я на тот свет отправлюсь! Вот вас и разбирает горевать, что не моя нынче очередь!..
— Это-это-это… Со-фья Федо-ровна, хва! Хва-тит!
— Тебя и то вылечили! — крикнет мать отцу, поднимаясь. — Говоришь ведь, вон с мамой как препираешься, другого дела, видите ли, нет! Тебя и то спасли, а… — Она не договорит «а зачем?», но все поймут, и отец резко замолкнет.
Тем временем я, одеваясь, прогляжу «Смену». Над портретом шапкой будут напечатаны слова: «5 МАРТА В 9 ЧАС. 50 МИНУТ ВЕЧЕРА ПОСЛЕ ТЯЖЕЛОЙ БОЛЕЗНИ…» Стоп, но девять пятьдесят вечера — это же двадцать один пятьдесят, 5 марта, — цифры, которые мне велел запомнить Юрка после того, как мы обнимались таким особым, палящим, бесстыдным образом… Я испытаю ужас перед собой, — немедленно начнут сбываться бабушкины слова «сама себя устыдится». Он умер именно в ту минуту! Может, я и правда что-то вроде убийцы?..
Слева, внизу газетной страницы, я увижу никому уже не нужный «Бюллетень о состоянии здоровья И. В. Сталина на 16 часов 5 марта 1953 г.» — а в это время мы вчера как раз пялились на правительственную дачу, что против Крестовского собачьего питомника, и целовались в укромном закутке Юркиного стадиончика!..
Справа, под портретом, я прочту «Медицинское заключение о болезни и смерти И. В. Сталина», где меня оледенит фраза о «так называемом периодическом дыхании с длительными паузами (дыхание Чейн-Стокса)». Эта жуткая двойная фамилия совершенно убедит меня: мать права, я повинна в предсмертном ухудшении дыхания товарища Сталина!..
Ниже «Заключения» узенькими полосками протянутся известие «Об образовании Комиссии по организации похорон» и сообщение этой Комиссии, что «гроб с телом Иосифа Виссарионовича Сталина будет установлен в Колонном зале Дома Союзов» и что «о времени доступа в Колонный зал Дома Союзов будет сообщено особо».
Меж тем репродуктор, отказавшись от выжидательного «тиу-ти», навязшего за эти дни в ушах, начнет транслировать нескрываемо траурную музыку, «Похоронный марш» Шопена. Между кусками марша то и дело примется встревать глубокий и низкий, как из бочки, голос диктора, с печальною стойкостью произнося фразы, уже мелькнувшие в передовице «Смены»:
— В эти скорбные дни все народы нашей страны еще теснее сплачиваются в великой братской семье под испытанным руководством Коммунистической партии, созданной и воспитанной Лениным и Сталиным… Партия видит одну из своих важнейших задач в том, чтобы воспитывать коммунистов и всех трудящихся в духе высокой политической бдительности, в духе непримиримости и твердости в борьбе с внутренними и внешними врагами…
В том числе и со мной, пойму я. Ведь если я каким-то образом ухитрилась способствовать кончине товарища Сталина, то кто я как не тайный враг, двулично притворившийся обычной школьницей, разрушающий, позорящий и дом, и школу?.. Да еще с этим не осуществленным, но окончательно преступным вчерашним умыслом в придачу! Дом и школа — это было вчера. Сегодня я — одна уже против целой страны, решившей со мной бороться. И я соображу, что обречена, что рано или поздно она, такая огромная, одна шестая Земли, меня раздавит. И за дело. Знаю уже, знаю, что товарищ Сталин умер, а до сих пор не нахожу в себе никаких скорбных чувств. Вон как все горюют, сплачиваются, плача (не родственные ли слова?), все, и семья, и радио, и газета. Только я не чувствую ничего, кроме пробочно-тупого обалдения, ощущения, что все нарушено, сорвано с мест, завито в какой-то неизвестно куда мчащийся гигантский клубок… Лишь погода, которой решительно на все наплевать, ведет себя, как я!
День порешит быть нежданно погожим, и белую печь столовой слабенько выжелтит отсвет солнца, что косым углом озарит верхние этажи противоположного флигеля, как всегда опасаясь спускаться в затхлые глубины нашего двора. В немощном световом пятне на печке мне почудится что-то столь же изолированное и противозаконное, как я сама. Так и не выжав из себя