Наваждение - Вениамин Ефимович Кисилевский
— Идиот, не сообразил полотенце вывесить, — обреченно сказал ближнему дереву Паша и в сердцах пнул его ногой. А потом еще раз, так, что взвыл от боли, заорал на него: — Как они меня найдут? Как, я тебя спрашиваю? Чтоб вы тут все сгорели дотла, сволочи!
Эта короткая вспышка ярости забрала последние силы. Улетучились куда-то скудные остатки тепла, закоченел вдруг сильней, чем кошмарной бессонной ночью. И перепугался тоже. Нужно было что-то предпринимать, немедленно, сейчас, пока еще способен хоть как-то соображать и двигаться.
— Поесть, наверно, нужно, — непослушными губами произнес Паша. — Совсем околею…
Как ночью ни старался, сумочные недра все же от дождя не уберег. Сделана оказалась добротно и молния не подвела, но внутри все отсырело, бумага на редакторской посылке раскисла. Зато мамины дорожные гостинцы в полиэтиленовом пакете не пострадали. Кусок в горло не лез, но Паша понимал, что, не подзаправив свой издыхающий драндулет, не только далеко, вообще никуда отсюда не уедет. Доел вчерашний бутерброд с сыром, второй помидор. После недолгого раздумья медленно сжевал холодное яблоко. Взгляд его наткнулся на торчащий из раскрытой сумки сверток шефа. И так же, как недавно на дерево, выплеснул злость на редактора. Спит, небось, в мягкой теплой постельке у жены под боком, и горя ему мало, а ты тут хоть пропади трижды пропадом. С удовольствием долбанул бы сейчас этой его посылкой по плешивой макушке.
— Выброшу ко всем матерям! — рассвирепел Паша. — Я ему не нанялся ишаком тяжести всякие таскать!
Выхватил из сумки сверток, уловил, как что-то внутри булькнуло.
— Что он туда, подлюка, засунул? — накручивал себя Паша, сдирая размокшую бумагу.
Под ней оказалась фирменная картонная коробка, в коробке бутылка с радужной этикеткой и конверт с письмом и фотографиями. Света уже вполне хватало, чтобы хорошо рассмотреть на снимках развеселых мужиков и баб на морском берегу. Не верилось, что такое вообще возможно — ярко сияющее солнце, синее море под синим небом, беззаботно скалящие зубы полуголые загорелые люди. И среди них — разудалой Пашин редактор, лапающий какую-то грудастую блондинку в оранжевом купальнике. Прочитал Паша и письмо. Шеф грустил о миновавших золотых денечках, проведенных вместе, сообщал, что слово держит, высылает обещанные фотографии и презентует коньяк, который так полюбился им тогда, — пусть он напомнит о благословенных эллинских берегах. А еще жаловался, что невозможно стало работать, кругом бардак, и просил позаботиться о нем, Паше Васильчикове, подстраховать. Парнишка вроде ничего, но с тараканами в голове, и это первая его такая командировка.
За чудодейственно обретенный коньяк Паша готов был простить шефу и тараканов в голове, и многое другое, лучшего подарка судьбы просто невозможно было придумать. Одеревеневшими пальцами откупорил бутылку, сделал первый глоток. Коньяк, надо думать, был первостатейный, но вкуса его Паша не ощутил. И даже крепости не различил. Сделал еще несколько глотков — жадных, торопливых и потом лишь почувствовал, как засочилась от кончика языка к желудку восхитительно теплая ароматная струйка. Паша придирчиво оглядел почти на треть опустевшую уже бутылку, покачал головой:
— Ты ж так быстро не кончайся. — Постоял немного с закрытыми глазами, прислушиваясь к происходившим внутри него переменам, и скорбно добавил: — Мало ли что…
Но вскоре ему захорошело. Выругал себя, что несправедлив был к шефу, спасшему, возможно, ему, Паше, жизнь. Просил прощения за то, что хотел огреть бутылкой по голове. Затем пытался отыскать безвинное дерево, на котором срывал злость, колотя его ногами, но не сумел — все будто бы одинаковы. И похвалил себя, что все-таки выдюжил, не спасовал ни перед дождем, ни перед холодом. И дальше не сломается, не струсит, не таков он, Паша Васильчиков, чтобы курам на смех затеряться в каком-то вонючем лесу, в двух шагах от дороги. Обязательно выберется отсюда, сам выберется, безо всяких там Славкиных и прочих выисков-поисков, не дитя малое. Надо только порешительней быть, поэнергичней, не топтаться без толку на одном месте. И удача теперь не изменит ему — вот ведь и дождик, как по заказу, прекратился, и потеплело заметно, будем ковать железо, пока горячо. А вот там, похоже, деревья пореже растут, наверняка к тропочке какой-нибудь выйдешь. И весь день еще впереди.
Паша потуже затянул шнурки на кроссовках, затянул молнию на сумке, бросил ее на плечо, коротко и шумно выдохнул, словно перед прыжком в воду. Не забыл церемонно поклониться свитому вчера гнезду:
— Прощай, моя колючая обитель. Ты уж не обессудь, дорогуша, спешу я. Счастливо оставаться…
2
Птица сидела на нижней ветке, невысоко над землей. Большая птица, жирная, похожая на голубя. В пяти шагах от нее за деревом прятался человек. Он, не отрываясь, глядел на нее, беззвучно шевеля губами.
Птица видела его и раньше. Доводилось ей встречаться и с другими людьми, самыми разными, но этот отличался от всех. Как-то непривычно выглядел, но главное — странно вел себя. Швырялся камнями и палками, прыгал, орал, размахивал руками. Вдруг принимался яростно колотить палкой по стволам, пинать их ногами, плакать и не по-человечьи выть. А однажды видела, как он, стоя на коленях, бился головой о дерево. Сейчас он, притихший, стоял за деревом, сжимая в трясущейся руке короткую, но толстую суковатую палку.
Человек действительно выглядел необычно. Голова и шея повязаны грязными тряпками, на исцарапанном, покрытом ссадинами и струпьями лице синюшные запекшиеся губы и в щелки заплывшие гноящиеся глаза. Под стать лицу и одежда — грязнущая, ободранная. Он осторожно, затаив дыхание, выглянул, занес руку с зажатой в кулаке палкой. Птица, большая жирная птица, похожая на голубя, сидела очень удобно — на нижней ветке, невысоко над землей. Но прежде чем успел он швырнуть в нее палку, взлетела, пересела на другое дерево, высоко. Шансов на успех почти не было, но он все-таки бросил — из последних сил, зарычав от напряжения. Палка, не дотянув метра два до цели, глухо шмякнулась о ствол и застряла в мохнатых лапах. Несколько секунд он тупо глядел вслед улетавшей птице, потом начал смеяться. Смехом, впрочем, эти сиплые лающие звуки можно было назвать лишь при большом воображении. А может быть, и не смех это был вовсе, плач, но глаза у человека оставались сухими. Вскоре эти непонятные звуки оборвались, он медленно сел на землю и затих, обхватив голову руками…
Он шел по тайге третьи сутки. Мешавшую сумку выбросил за ненадобностью — давно опустели и мамин пакет, и коньячная бутылка. Слишком много свалилось на него бед, но