Владимир Короленко - Том 4. История моего современника. Книги 1 и 2
Судьба послала мне в провожатые человека очень оригинального. Это был городовой по фамилии, кажется, Федоров (точно не помню), очень малого роста, плотный, с шарообразной головой и пухлыми щеками, среди которых совершенно утопал маленький нос. Настоящий Квазимодо по безобразию, он оказался человеком благодушным и разговорчивым. Между прочим, он питал почему-то пламенную ненависть к жандармам…
— Терпеть не люблю, — говорил он. — Жандарма есть самый последний человек: ябедники, доносчики, фискалы. Не то что на товарища — на отца родного донесет.
В этом неодобрении мы с ним сходились, хотя по разным причинам.
В Тотьме на почтовой станции мне сказали, что меня к себе приглашает исправник. Он сообщил мне, что утром получена телеграмма от губернатора: предложить студенту Короленко на выбор — следовать далее в Усть-Сысольск или же под надзор полиции на родину.
Подумав немного, я написал, что предпочитаю отбыть ссылку «в г. Кронштадте, где живет моя мать». На родине, в Житомире, у меня никого уже не было. Кроме того, я еще живо помнил, как рвался из своих мест, и потому решил написать наудачу: авось попаду в Кронштадт. Исправник принял бумагу и дал тут же полицейскому предписание везти меня обратно в Вологду…
Лошадей на станции не было — недавно прошла почта на Архангельск. Пришлось ожидать. Мы дружелюбно сидели на крылечке почтовой станции, беседуя с моим Квазимодо, как вдруг лицо его нахмурилось.
— Смотрите, смотрите: жандарма идет… Шнырит чего-нибудь, подлец… Непременно об вас пронюхал. Смотрите, будто и не видит нас, а сейчас остановится… Вот увидите…
По другой стороне улицы, представлявшей море жидкой грязи, шел жандарм. В шинели нараспашку, с заломленной фуражкой, он имел вид праздного фланера и беспечно глядел по верхам. Но вдруг взор его как будто случайно упал на нас. Он остановился, приятно пораженный.
— Ба, господа проезжающие! У нас такая редкость заезжие люди… Позвольте побеседовать. Откуда будете? Из Москвы?
Он оглянулся направо и налево, но нигде не было перехода. Тогда он решился и пошел вброд по глубокой грязи, с трудом вытаскивая ноги.
— Так изволите ехать из Москвы? Студент? Петровской академии? Скажите… Как это приятно… У меня там землячок, даже, признаться, родственник: Суровцева не изволите знать? Здоров ли? Что-то давно не пишет.
Мой провожатый делал мне какие-то знаки. Суровцев в это время скрывался, и жандарм «разведывал». Я ответил спокойно:
— Суровцева знаю. Товарищи. Видел его перед самым отъездом. Здоров. Просил кланяться родственникам, если встречу.
— Да не может быть… — изумился жандарм, и глаза его забегали. — Где же он проживает, если вам известно?
— Конечно, известно: проживает в академии, на Выселках, где жил и прежде…
— Обрадовали вы меня… Пойти сейчас жене сказать… Честь, имею кланяться. — И он быстро ушел…
— Эх вы-ы! — сказал мой провожатый с выражением крайнего порицания. — Зачем сказали? Суровцева-то ищут! На телеграф теперь побежал, телеграмму даст непременно.
Я засмеялся и сказал, что пошутил: Суровцев скрывается, и адрес его неизвестен. Городового охватил бурный восторг, лицо его исказилось невероятными гримасами, и он так судорожно качался из стороны в сторону от хохота, что я думал — он упадет с крыльца.
В ожидании лошадей я получил неожиданное приглашение: в городе жил чиновник лесного ведомства, бывший студент Петербургского лесного института. Считает меня, как петровца, своим товарищем и просит прийти к нему попить чаю. Я охотно согласился, провожатый не возражал.
Пригласивший меня оказался лесным таксатором с семинарской фамилией Успенский или Предтеченский — теперь не помню. Это оказался человек симпатичной, но чрезвычайно унылой, даже мрачной наружности. Жил он в холостой, неуютной обстановке вместе с сожителем, лесным кондуктором. По случаю праздничного времени оба были в легком подпитии, которое действовало на них противоположно: таксатор был, по-видимому, угнетен и уныл сверх меры, кондуктор весел, развязен и говорлив. Тотчас после моего прихода Успенский отвел в сторону кондуктора и стал что-то шептать ему. Тот с самодовольным видом ответил:
— Ну что ж. Нам наплевать, — и тотчас же, демонстративно вынув кошелек, отправился «распорядиться».
Смуглое лицо Успенского (я буду так называть его), казалось, потемнело еще больше. Видя, что секрет его разоблачен, он потупился и сказал:
— Добрый малый… И товарищ… Но взяточник и потому вполне благополучен. А я, видите ли, старых идей держусь, студенческих. Противлюсь взяточничеству. Поэтому придираются ко мне… Вот сделали начет… Третий месяц получаю только треть жалованья.
И он рассказал мне, что не согласился подписать какую-то сделку и за это ему мстит непосредственное начальство.
— И дурак, ха-ха-ха, — с неприятной развязностью сказал вошедший на эти слова кондуктор. — Ну кого ты, скажи пожалуйста, своею честностью удивить хочешь? В нашем деле, я вам скажу, господин, главное, уметь неправильность соблюсти… Тогда, ха-ха-ха, жить можно…
Лицо Успенского передернулось страдальческой гримасой.
— Замолчи. Ты пьян, — сказал он.
— Ты больно трезв… Только я пьян на свои, а ты в долг, — ответил развязный молодой человек.
Через час к квартире таксатора подали почтовую тройку. Мои хозяева, захватив несколько бутылок, уселись со мной в просторные почтовые сани и поехали провожать меня до следующей станции. Дорогой они продолжали пить. При этом Успенский все глубже увязал в меланхолии, а его сожитель становился все веселей и развязнее. Он кидал в проезжих мужиков пустыми бутылками, заливался громким хохотом, горланил песни, вообще становился несносен. В одном месте он вдруг остановил ямщика. У дороги лежали штабели свежесрубленного хорошего строевого леса. Несмотря на опьянение, он живо, хотя и пошатываясь, прошел по глубокому снегу, что-то посмотрел и, вынув записную книжку, с веселым видом стал делать в ней какие-то отметки.
— Комлями в разные стороны… Не по правилам — штраф с подрядчика, или откупайся, голубчик!.. — говорил он весело, взобравшись опять в сани.
— Постыдился бы человека, — с печальной укоризной произнес Успенский…
На следующей станции мы расстались. Успенский горячо обнял меня и заплакал:
— Завидую вам… Избрали благую часть… — говорил он слегка заплетающимся языком, — а я погибаю вот тут… Видите: торжествующая свинья, а мне товарищ…
— Ну, ты не очень. Чего лаешься? Кто виноват, что сам глуп, не умеешь неправильность соблюсти.
И он тоже полез целоваться со мной. Дальше я поехал один, унося с собой резкое и глубокое впечатление.
Юность склонна к быстрым обобщениям. Назади я оставил светлейшего князя Ливена, высшего представителя ведомства, в котором я собирался служить. В то время, после коварного поступка с нами, он казался мне совершенным негодяем. Потом — рассказы губернаторского чиновника о грандиозных хищениях лесного ведомства, охвативших чуть не весь север, с которыми бессильно справиться правосудие. И вот, наконец, эта яркая иллюстрация уныло страдающей добродетели в лице Успенского и торжествующего порока в лице этого маленького взяточника — все это складывалось для меня в яркое и цельное настроение. Мои еще недавние намерения и мечты матери, связанные с дипломом, разлетелись прахом… И пусть… Нет, я уже не пойду на службу к этому государству с Ливенами и Валуевыми вверху, с сетью мелкого неодолимого хищничества внизу. Это — разлагающееся прошлое. А я пойду навстречу неведомому будущему…
IV. Лесными дорогами. — Рассказы о скитниках. — Определяющая минута жизни
Все эти мысли роем неслись за мной по дороге под скрип полозьев и звон колокольчика. Под вечер мы ехали меж двух стен дремучих темных лесов. Они тянулись по обеим сторонам дороги, молчаливые и таинственные, а мой разговорчивый провожатый рассказывал мне о том, как он, когда был помоложе, ходил в команде с исправником по этим лесам и разорял кельи лесных скитников. Ходили на лыжах, проникали в глухие трущобы, где находили избушки на курьих ножках, из которых хозяева по большей части успевали скрыться. Порой у иконы еще теплились лампадки. Избушку разоряли, из бревен складывали костер, кидали туда же всю утварь, иконы и лампадку, костер зажигали, а сами уходили.
— А что же хозяева, — спросил я, — как же они?
— А уж это как бог… Иной добредет до деревни или жительства — ну, тот счастлив. А который не успеет, захватит его мороз в лесу или пурга в поле, так и замерзнет. Нашли такого одного: сидит старче под деревом, закуржавел весь. Глаза открыты, и на глазах снег. А пальцы сложены двуперстием…
— И вы не чувствовали, что это грех? — спросил я, взволнованный этим рассказом.