Евгений Замятин - Том 1. Уездное
– Карту!
– Карту? А чем отвечать будете?
Да, на столе перед Семен Семенычем – пусто. Но он берет с колен мирликийские бумажки и не глядя кидает их тому – Кругу.
– Тысяча… тысяча триста – тысяча триста пятьдесят. А в банке – девять. Не подойдет.
Семен Семеныч не видит, но слышит отчетливо резкую, черную черту. И уже нет кителя – снова ряса.
– У меня – дома… – лепечет Семен Семеныч.
– Дома? Дома у вас только и осталась – Павла Петровна.
Колода насмешливо щелкает в руках у Круга, на сотую долю секунды перед Семен Семенычем мелькает туз – сверху колоды, а под тузом – неизвестно почему, но Семен Семеныч знает это, безошибочно чувствует каждым своим волосом, каждым нервом – под тузом десятка, и, опрокидывая рукавом рясы чей-то стакан, протягивает руку.
– На Павлу Петровну? Идет. Выиграете – ваш банк. А нет –…
Капитан Круг, конечно, шутит. Всем ясно, что он шутит. И только Семен Семеныч понимает – еще тогда, на шкуне, он понял – но тут сверху туз, а под тузом десятка, и сейчас он сгребет всю эту кучу – и в карманы, и всему конец. Ах, в рясе, кажется, не бывает карманов – ну все равно…
– Карту!
Туз. Ага! Еще карту. Двойка. Но как же двойка? Ведь Семен Семеныч ясно чувствовал там десятку – совершенно ясно.
– Еще одну… Десятка. Ага! Я так и знал – туз и десятка! – и Семен Семеныч открывает карты победоносно.
А вокруг него рушится смех, и он, засыпанный обломками, падает обратно на стул, выкарабкивается и, ничего не понимая, умывается, умывается лапкой.
– Чудак! Да ведь двойка же еще! – радостно, до слез, захлебывается мичман. – Туз да десятка, да двойка – двадцать три. Ну, давайте по пальцам – ну?
Все смеются, у всех зубы, одни зубы. И только – неизвестно отчего – плачет мадемуазель Жорж. Щеки у нее расписаны грязными ласами – краска с бровей; на остром кончике птичьего носа – смешная светлая капля.
И к мадемуазель Жорж, нелепо размахивая крыльями рясы, кинулся Семен Семеныч, заелозил губами по ласам, по светлой капле:
– Жоржинька… Жоржинька… Павленька…
И зарывается головою все глубже, прячет голову от зубов – одни зубы.
– Мы с тобой… Выпей, выпей, голюбчик, – хлюпает мадемуазель Жорж и поит его из своего стакана.
Семен Семеныч глотает соленое и потом из стакана – колюче-сладкое. Все чаще в висках; все быстрее языки свечей, заячья мордочка, ямочки, зубы…
И вдруг – стоп: лист белой бумаги. Краешек стола: сладкое, липкое кольцо – след от стакана; в кольце – муха; и рука с сигарой – пододвигает к мухе лист белой бумаги.
– Ну-с, пишите: «Мною, нижеподписавшимся, бывшая моя жена, Павла Петровна, за сумму девять тысяч пятьсот рублей»… Теперь цифрами: девять тысяч пятьсот…
Семен Семеныч подул на муху: муха зажужжала жалобно, но взлететь не могла. Ну, пусть… Завернул рукав рясы, подписал покорно.
– Ой, Круг, будет вам! Ой, умру, не могу больше, – захлебнулся мичман, ямочки трясутся от смеха.
Семен Семеныч смахнул невидимую паутину с лица: Господи, ясно же – все это шутка, ну просто – шутка. Розовеет выцветшая, дагерротипная улыбка, Семен Семеныч поднимает глаза. Мичман – он совсем еще мальчик, и такие милые ямочки. И Круг… что же – может быть, даже и Круг… Капитан Круг медленно складывает лист бумаги. Запертое на замок лицо. Резкая, черная черта бровей.
Было так, очень давно, в классе: заделанное в раме классного окна синее небо, на подоконнике – пронзительные воробьи. И Семен Семеныч написал классное сочинение о весне – стихами. А потом стоял около кафедры, и гусиное перо – рраз! – черная черта через весну.
Черная черта бровей зачеркнула Семена Семеныча:
– Ну вот – все в порядке. Завтра же отправляюсь получать по векселю.
Нет, это же все шутка, конечно. Это же – конечно… Все чаще, все торопливей Семен Семеныч умывается лапкой, и какие-то слова в голове – липкие, непослушные, непроворотные.
– Маруся, ну хоть вы… Ведь я же знаю… Ну ради Бога, скажите, не существует же в возможности действительность… я хочу – в действительности возможность…
– А-а, ничего не существует! Отстаньте! – морщится Маруся.
Окно выцветает, бледнеет, виден черный крест рамы: за окном начинается несуществующая действительность – день, обычный, нелепый, смешной, как все дни.
Откуда-то зайчонок-китаец. Нагнулся над запрокинутым венчиком Николая Мирликийского, трясет за плечо:
– Четыре часа. Велел будить. Вставай, четыре часа.
Голова в белом венчике покачнулась, прорезались глаза. Мутно обводит круг, потом – на себя: тужурка, оторванный погон, такой знакомый. Ну да: Семен Семеныч. И сердито зайчонку-китайцу:
– Ты кого это бу-будишь? Нет, ты кого будишь, а? Я тебе кого велел будить, а? – язык непослушный, вязкий.
– Тебя. Церковь надо.
– Нет, ты зачем меня будишь? Я тебе велел отца Николая, а ты гляди – ты кого? А?
«Детская» трясется от смеха. Зайчонок стоит растерянно: запутался. И испуганно, мутно, как дагерротипы в альбоме, глядит Семен Семеныч.
«Кто я? Я не существую. Ничего не существует».
На крышке стола перед ним, в сладком, липком кольце – муха все еще взвизгивает и тщетно пытается взлететь вверх.
1920
Сподручница грешных*
Глубь, черно, лохмато: лог, в логу – лес. Сквозь черное – высоко над головой монастырские белые стены с зубцами, над зубцами – звезды. И слышно: там под стеной сторож в доску тукает.
У сторожа у этого – ключ от монастырских ворот: Сикидину через Дуняшку-просвирню очень хорошо все известно. Только бы теперь этот самый ключ как-нибудь – и ночным бытом так бы все оборудовали тихо-благородно. Ведь днем если – так беспокойства, крику не оберешься…
И назад, в темь, Сикидин очень строго:
– Чтоб физически зря не бить и не лезть дуром, а все – согласно постановленью… – По шепоту слышно: брови у Сикидина насуплены, а самого не видать – одни в темноте зубы.
Покамест еще в селе на сходе кулижились, приговор писали, солдат Сикидин так, на запятках был: главный, конечно, Зиковей Лукич, язычных дел мастер. Ну а теперь, как до дела дошло, тут как-то само собой, что Сикидин – главнокомандующий, и перед ним ожимается Зиновей Лукич, а уж про старика Онисима и говорить нечего: на всякое слово сикидинское – ротик оником, и все свое – «О? Во-от!».
Взобрались кверху, к зубцам. И вот у стены костерок красный, у костра – красная собака, вниз-вверх, мигнет-потухнет, и красный мужик – обхватил колени, в коленях ружье.
– Господе Исусе Христе, Сыне Божий… – на бочок желтая головка зиновей-лукичева, и уж такой будто пригорбый, такой прихворый. – К матушке игуменье мы насчет, стало быть, этого… дровец… Да вот припоздали… Ну-ну-ну, собачка! Да Господь с тобой, собачка, что ты, что ты, собачка?
– Цыц, Белка, сядь!
На ошейнике – красная сторожева рука. Рука – шестипалая, шестой палец на отлете, упорный и твердый – кочетиная шпора, и мельтешатся в красном свете, тут-там мигают, торопятся желтые зиновей-лукичевы ручки, вокруг сторожа, Белки – паутину плетут: тоненькая – и не видать глазом.
Про какую-то собаку генеральскую, про Серафима Саровского. Напакостила собака на паперти, а он, батюшка, жезлом своим святительским тут же на паперти ее и прогвоздил. А вот тоже в Нил-Столбенском скиту кобель причастие проглотил; и в ту пору ж у кобеля – морда человечья, и говорит кобель тот самый…
Обметало паутиной. Кочетиный палец не шевелится; Белка морду положила на передние лапы, глаза зажмурила…
– Пойти хворосту, что ли, подкинуть… – потянулся Сикидин, встал лениво. Исподлобья желтым глазом проводила его Белка и исподлобья – Зиновей Лукич.
– И говорит кобель тот самый: правосла… православные…
Зашелся дух у Зиновея Лукича: «Владычица… Сподручница грешных, помоги!» Увидал сзади над сторожем сикидинские зубы.
Раз! – сверкнули зубы – глухо мукнул, как бык, сторож – и на земле, с сикидинским гарусным шарфом во рту.
Взвизгнула, взвилась Белка – Сикидина в руку. Ткнул Сикидин ножом, вытер об траву, затихла Белка.
Из лога вылез месяц, посинелый, тоненький, будто на одном святом молоке рос. Вылез – и скорее вверх по ниточке – от греха подальше, и на самом верхотурье ножки поджал.
Чтоб невдогад монашкам, чтоб дрыхли спокойно – старика Онисима оставили наверху со стукушкой, в доску стукал старик потихоньку. А сами возились со сторожем – в логу.
Умаялись с ним, окаянным, беда! Одно напретил: «Был, – говорит, – ключ на поясу, сами же сронили, как сверху-то сюда волокли».
Бумагу ему предъявили.
– Ну, гляди. Вот… «И все денежные финансы монастыря во имя Пресвятыя Богородицы Сподручницы грешных – единогласно в пользу крестьян села Манаенок…» Согласно бумаге! Понял? Давай ключ!