Михаил Шолохов - Судьба человека. Поднятая целина (сборник)
Роняя винтовку, подгибая в коленях ноги, Тимофей медленно, как казалось Макару, падал навзничь. Макар услышал, как он глухо и тяжело стукнулся затылком о твердую, утоптанную землю тропинки.
Еще минут пятнадцать Макар лежал не шевелясь. «Гуртом к одной бабе не ходят, а может, возле речки его друзья притаились, ждут?» – думал он, до предела напрягая слух. Но кругом стояла немотная тишина. Умолкший после выстрела коростель снова заскрипел, несмело и с перерывами. Стремительно приближался рассвет. Росла, ширилась багряная полоска на восточной окраине темно-синего неба. Уже приметно вырисовывались купы заречных верб. Макар встал, подошел к Тимофею. Тот лежал на спине, далеко откинув правую руку. Застывшие, но еще не потерявшие живого блеска глаза его были широко раскрыты. Они, эти мертвые глаза, словно в восхищенном и безмолвном изумлении любовались и гаснущими неясными звездами, и тающим в зените опаловым облачком, лишь слегка посеребренным снизу, и всем безбрежным небесным простором, закрытым прозрачной, легчайшей дымкой тумана.
Макар носком сапога коснулся, убитого, тихо спросил:
– Ну что, отгулялся, вражина?
Он и мертвый был красив, этот бабий баловень и любимец. На нетронутый загаром, чистый и белый лоб упала темная прядь волос, полное лицо еще не успело утратить легкой розовинки, вздернутая верхняя губа, опушенная мягкими черными усами, немного приподнялась, обнажив влажные зубы, и легкая тень удивленной улыбки запряталась в цветущих губах, всего лишь несколько дней назад так жадно целовавших Лушку. «Однако отъелся ты, парень!» – подумал Макар.
Ни недавней злобы, ни удовлетворения, ничего, кроме гнетущей усталости, не испытывал теперь Макар, спокойно разглядывая убитого. Все, что волновало его долгие дни и годы, все, что гнало когда-то к сердцу горячую кровь и заставляло его сжиматься от обиды, ревности и боли, – все это со смертью Тимофея ушло сейчас куда-то далеко и безвозвратно.
Он поднял с земли винтовку, брезгливо морщась, обыскал карманы. В левом кармане пиджака нащупал рубчатое тельце гранаты-«лимонки», в правом, кроме четырех обойм винтовочных патронов, ничего не было. Никаких документов у Тимофея не оказалось.
Перед тем как уйти, Макар в последний раз взглянул на убитого и только тут разглядел, что вышитая рубашка на нем была свежевыстирана, а защитные штаны на коленях аккуратно – очевидно, женской рукой – заштопаны. «Видать, кормила она и холила тебя неплохо», – с горечью подумал Макар, тяжело, очень тяжело занося ногу на порожек перелаза.
Несмотря на раннюю пору, Размётнов встретил Макара возле калитки, взял из рук его винтовку, патроны и гранату, удовлетворенно сказал:
– Значит, устукал? Отважный был парень, без опаски жил… Я слыхал твой выстрел, встал и оделся. Хотел уже туда бежать, но вижу – ты идешь. Отлегло от души.
– Дай мне сельсоветские ключи, – попросил Макар.
Размётнов, догадываясь, все же спросил:
– Хочешь Лушку выпустить?
– Да.
– Зря!
– Молчи! – глухо сказал Макар. – Я ее все-таки люблю, подлюку…
Он взял ключи и, молча повернувшись, шаркая подошвами сапог, пошел к сельсовету.
* * *В темных сенях Макар не сразу нашел ключом замочную скважину. Уже распахнув дверь чулана, негромко позвал!
– Лукерья! Выйди на минутку.
В углу зашуршала солома. Не промолвив слова, Лушка стала на пороге, вялым движением поправила на голове белый платок.
– Выйди на крыльцо. – Макар посторонился, пропуская ее вперед.
На крыльце Лушка заложила руки за спину, молча прислонилась к перилам. Опоры искала, что ли? Молча ждала. Она, как и Андрей Размётнов, не спала всю ночь и слышала на рассвете негромкий выстрел. Она, наверное, уже догадывалась о том, что́ сообщит ей сейчас Макар. Лицо ее было бледно, а сухие глаза в темных провалах таили новое, незнакомое Макару выражение.
– Я убил Тимофея, – сказал Макар, прямо глядя ей в черные, измученные глаза, невольно переводя взгляд на страдальческие морщинки, успевшие удивительно скоро, за двое суток, надежно поселиться в уголках капризного, чувственного рта. – Зараз же иди домой, собери в узелок свои огарки и ступай из хутора навсегда, иначе тебе плохо будет… Тебя будут судить.
Лушка стояла молча. Макар неловко засуетился, разыскивая что-то в карманах. Потом протянул на ладони скомканный, давно не стиранный и серый от грязи кружевной платочек.
– Это – твой. Остался, когда ты ушла от меня… Возьми, теперь он мне не нужен…
Холодными пальцами Лушка сунула платочек в рукав измятого платья. Макар перевел дыхание, сказал:
– Ежели хочешь проститься с ним – он лежит у вашего двора, за перелазом.
Молча они расстались, чтобы никогда уже больше не встретиться. Макар, сходя со ступенек крыльца, небрежно кивнул ей на прощанье, а Лушка, провожая его глазами, остановила на нем долгий взгляд, низко склонила в поклоне свою гордую голову. Быть может, иным представился ей за эту последнюю в их жизни встречу всегда суровый и немножко нелюдимый человек? Кто знает…
Глава XII
Погожие, жаркие дни ускорили созревание трав по суходолам, и в степной покос наконец-то включилась последняя, третья, бригада гремяченского колхоза. Косари этой бригады выехали в степь в пятницу утром, а в субботу вечером на квартиру к Давыдову пришел Нагульнов. Он долго сидел молча, сутулый, небритый и словно бы постаревший за последние дни. На крутом подбородке его, заросшем темной щетиной, Давыдов впервые увидел изморозный проблеск седины.
Минут десять и хозяин и гость в молчании курили, и за это время никто из них не проронил ни слова, никому не хотелось первому начинать разговор. Но уже перед тем как уходить, Нагульнов спросил:
– Кто будто у Любишкина все на покос выехали, ты не проверял?
– Кто выделен, тот и уехал. А что?
– Ты бы завтра с утра к нему в бригаду смотался, поглядел, как там у него дела настроились.
– Не успели выехать, и уже проверять? Не рано ли?
– Завтра воскресенье.
– Ну и что из этого?
Сухие губы Нагульнова чуть тронула еле приметная усмешка:
– У него в бригаде почти сплошь все богомольцы, приверженные к церковному опиуму, а особенно – которые в юбках. Выехать-то они выехали, а косить в праздник ни черта не будут! Гляди, ишо в Тубянской в церковь кое-кто из бабенок потянется, а дело не ждет, да и погода может подвести, и получим вместо сена собачью подстилку.
– Хорошо, я съезжу с утра пораньше, проверю. Никаких отлучек, разумеется, не допущу! Спасибо, что предупредил. А почему же это только у Любишкина, как ты говоришь, почти сплошь богомольные?
– Ну, этого добра и в других бригадах хватает, но в третьей их гуще.
– Понятно. А ты что думаешь завтра делать? Может быть, в первую проедешь?
Нагульнов нехотя ответил:
– Никуда я не поеду, побуду несколько дней дома. Что-то я весь какой-то квелый стал… Как будто меня в три била били, в пяти мялах мяли…
Так уже повелось в гремяченской ячейке, что во время полевых работ каждый коммунист обязан был находиться в поле. Обычно выезжали туда еще задолго до получения указаний из райкома. И на этот раз присутствие Нагульнова в одной из бригад было просто необходимо, но Давыдов отлично понимал душевное состояние товарища, а потому и сказал:
– Что ж, оставайся, Макар, дома. Оно так-то, пожалуй, и лучше будет: надо же кому-нибудь из руководителей на всякий случай в хуторе быть.
Последнюю фразу Давыдов добавил только потому, что не хотел в открытую выказывать Макару свое сочувствие. И Нагульнов – будто он только за этим и приходил, – не попрощавшись, вышел.
Но через минуту снова вошел в горницу, виновато усмехнулся:
– Память у меня стала, как дырявый карман, даже попрощаться с тобою забыл. Вернешься от Любишкина – зайди, расскажи, как там богомольцы живут и куда глазами глядят: под ноги лошадям или на крест тубянской церкви. Ты им скажи, этим крещеным чудакам, что Христос только древним людям манную крупу с неба сыпал в голодный год, да и то раз за всю жизню, а казакам он сено на зиму заготавливать не будет, пущай на него не надеются! Одним словом, развей там на полный ход антирелигиозную пропаганду! Да ты и сам знаешь, что́ именно при таких случаях надо говорить. Жалко, что я с тобой не поеду, а то бы я мог тебе большую пользу в антирелигии оказать. Оно, конечно, может, и не такой уж сильный я оратор, но зато, брат, кулак у меня при случае на любую дискуссию гожий! Как разок припечатаю, так мой супротивник и возражать мне не сможет, потому что возражать хорошо стоя, а лежа – какие же у него могут быть возражения? Лежачие возражения во внимание не принимаются!
Нагульнов, вдруг оживившись и блестя повеселевшими глазами, предложил:
– Давай, Сема, и я с тобой поеду! А ну, не ровен час, у тебя с бабами неувязка выйдет на почве религиозного недоумения, тогда и я очень даже могу тебе пригодиться. Ты же наших баб знаешь: ежели они тебя весною в первый раз до смерти не доклевали, то в другой раз непременно доклюют. А со мной ты не пропадешь! Я знаю, как с этим чертовым семенем обходиться!