Александр Грин - Том 2. Рассказы 1913-1916
— Видите ли, — сказал трактирщик, из вежливости сплевывая мимо моего сапога, — на ваше счастье такой человек есть в наших местах; зовут его просто Сноп, потому что волосы и борода его совсем рыжие, и живет он полторы версты выше, отшельником; сущий медведь. Страшен, упаси господи! Когда он ко мне приходит, первые его слова: «Я — твой закон и природа! — а затем, погрозит этак пальцем да как рявкнет: — Я тебя насквозь вижу, мошенник!» — так у меня руки и опускаются. Однако же профессор из Зурбагана, собирая бабочек, столкнулся с ним у меня, — заспорили они, черт их знает о чем… — так профессор в конце концов сказал: «Извините!»
Я вздрогнул от радости. Быть может, полудикая эта личность и есть искомый мудрец? Выходило, как будто — да: живет на горе, переспорил профессора, отшельник не осиян ли он свыше? И я, подробно расспросив о дороге, решительно понудил Машу взбираться по зеленым склонам Виноградного Пика.
IIОпасная была эта горная крутая тропинка, уверяю вас! Не будь полупьян, я не отважился бы, пожалуй, продолжать путь. Местами приходилось ползти по узкому неровному карнизу, висящему над пропастью, и я в таких случаях слезал с Маши, пуская ее вперед. С большими трудностями, донельзя усталый и трезвый подобрался я, наконец, к отвесной скале, загородившей дорогу. Ни справа, ни слева пути не было. Тем времена вечерняя прохлада и наползающая темнота нагнали на меня страх, так как ночевать в этом месте, рискуя свалиться в пропасть, я не хотел. Трактирщик ничего не сказал мне об этой скале; он, видимо, не бывал здесь он сказал только, что, следуя по тропинке, я попаду к хижине Снопа.
— Эй, есть ли жив человек?! — закричал я, задрав голову.
Ужасное горное эхо оглушило меня. Вдруг над скалой показалась косматая рыжая голова, рявкнув густым басом:
— Кто тут бродит, говори!
— Не вы ли господин Сноп? — сказал я, невольно сочувствуя трактирщику при виде мохнатых бровей и огненных глаз кирпично-багровой головы.
— Сноп — это я.
— Как же я попаду к вам?
— Зачем?
— Зачем?!.. Гм… Душа болит, господин Сноп.
— А именно?
— Растерянность… Уныние… страх жизни…
— О господи! — вздохнул Сноп.
— Потом: «Куда мы идем?»
— О господи! — вздохнул Сноп.
— Есть ли что за гробом и какое оно?
— О господи! — вздохнул Сноп.
— Зачем жить, если рок?
— О господи! — вздохнул Сноп.
— Зачем жить, если смерть?
— Довольно! — сказал Сноп. — Бедный умалишенный! Полезай сюда, я брошу тебе веревочную лестницу.
Голова скрылась, показалась снова, и к ногам моим упал конец лестницы.
— Осла я втяну потом, — сказал Сноп. — Иди сюда, уродливый сын природы, я тебя насквозь вижу!
Поднявшись, я очутился на лесистом плоскогорье, лицом к лицу со Снопом. Это был мужчина внушительно-высокого роста, босой, массивный, в голубой шерстяной блузе и таких же штанах. Я поклонился.
— Любишь ли ты пироги с мясом? — спросил он.
— Ода.
— А кофе?
— Весьма.
— А холодненькое барабонское?
— Отчасти.
— Врешь! Очень любишь. Получишь ты и то, и другое, и третье, но сперва сядь, выслушай меня, затем поступай, как знаешь.
Мы сели.
— Во-первых, ты заметил, конечно, что у меня веселый характер. Это оттого, что я рассуждаю с точки зрения гордости. Гордость не позволяет мне ломиться в раз навсегда запертые для меня двери, ломиться только потому, что они заперты. Ты скажешь, что думать так значит расписаться в бессилии гордого человеческого ума. Друг мой! Мне тридцать пять лет; тебе тоже не меньше; поняли мы что-нибудь до сих пор в тайнах мироздания? Ничего, Будем ли мы настолько наглы, уверены, что именно за оставшиеся нам пятнадцать — двадцать лет уясним все? Ты, не краснея, скажешь, что попасть на луну не можешь, если в таких пустяках ты не чувствуешь себя униженным, то можешь, также не краснея, сказать, что всякие бесконечности тебе не по силам. «Когда-нибудь» — «Когда-нибудь»… — это другое дело; будем говорить о себе: ведь живем мы?!
Ты умрешь. Это неизбежно. Есть ли смысл бояться неизбежного?
Наоборот, — в виду неизбежности естественного для всех конца, следует жить густо и смело, как свойственно человеческой природе. Время — жизнь. Ешь много и вкусно, спи крепко, люби горячо и нежно, в дружбе и любви иди до конца; на удар отвечай ударом, на привет — приветом, и все, что не оскорбляет и не обижает других, разрешай себе полной рукой.
Поверь мне, — только в том и есть смысл жизни, что окружает тебя. Бесчисленное множество комбинаций представлено тебе: явлений, красок, предметов, людей, работ; найди свою комбинацию.
Пустота ли за гробом, жизнь ли — ты и в том и в другом случае ничего не теряешь. В первом потому, что терять некому, во втором — ясно, почему. Но представь, что ты бессмертен, — не ломал бы ты себе голову над этой загадкой.
Так или иначе — ты живешь. Так или иначе — умрешь Так или иначе — ты не знаешь и не узнаешь, что ждет тебя за последним вздохом. Гордо повернись спиной к этой штуке. Зачем унижаться, — бессмысленно, бесплодно; будь горд; смело живи и бестрепетно умирай.
Он встал, скрылся и, пока я переваривал новую для меня точку зрения гордости, вернулся с дымящимся пирогом и — о, боже! — с дюжиной холодненького барабонского. Затем он развел костер, мы сидели под кедром, на краю пропасти, ели, пили и говорили о медвежьих охотах. Взошла луна. Голубые призраки снеговых вершин дымились мутным сиянием. Мне было весело Осел, втащенный Снопом на плоскогорье, дремал стоя, и уши его смешно дергались, когда громкое восклицание касалось их сонного мира.
Сноп принес из хижины еще дюжину барабонского и гитару.
Низким грудным голосом запел он старую итальянскую песенку:
Море чуть зыблется. Здесь на просторе,Как рыбаки, — вы все сбросите горе;И да покинут вас скорби земные!Санта Лючия! Санта Лючия!!!
Тайна дома № 41
Петроградский рассказI. Краткое вступление. Шкипер Мустаняйнен и Григорий Хибаж
Велик город Петроград, господа, и много творится в нем диковинных и непонятных вещей. Часть из них становится, рано или поздно достоянием полиции, получая, так сказать, разъяснение и свое место в этом мире; но до многого и полиция не доберется. Только мы, люди пишущие, искушенные опытом и гуляющие по улице без формы, можем иногда безвредно для обывателей, проникнуть в секретные дела многочисленных петроградских семейств и вывести оттуда на свет божий и страшное и поучительное.
Рано утром, против 10-й линии Васильевского острова у парохода «Юкола», только что прибывшего из Гельсингфорса с дорогим, по нашему времени, грузом, — бумаги для издательства «Скальпированный футурист», стоял добренький, старенький шкипер Мустаняйнен. Он стоял на солнечной набережной, сдвинув несколько на затылок блинообразную кожаную фуражку, курил трубочку-носогрейку и все его румяное, обрамленное седой щетиной лицо выражало чрезвычайное благодушие. За скорость он получил с издательства хороший куртаж, вчера выпил шесть бутылочек «калия», разбавив пиво для крепости сахарным песком, и выиграл в карты у боцмана Кананяйнена полторы марки. Утро занялось тихое и теплое. Мустаняйнен курил и пел:
Ветер бил, и я не пуст,Когда плил я в Таваст густ,Ветер бил и лайба плил,И я очень рада бил.
Набережная представляла обычную картину неторопливого уличного движения; катились подводы с бочками, трусили извозчики, пешеходы, с опасностью для жизни, устремлялись наперерез трамваю, на углу дремал газетчик. Посмотрев в сторону Николаевского моста, шкипер увидел человека, который являл собой странную и значительную, по военному времени, картину, буйно размахивая руками, мотая головой, шел он, шатаясь, как под градом ударов, в определенном, но в то же время и в неопределенном направлении ходом коня, постепенно приближаясь к Мустаняйнену, смотревшему на него с чувством благоговейной зависти. «Перкеле!» — сказал шкипер, вспоминая старые времена, когда по снежной финской дорожке летел он, пьяный как дым, на сытой лошадке, и рвал вожжи, и пел сколько хотелось.
В силу этих воспоминаний Мустаняйнен проникся симпатией к неизвестному, издалека рассматривая счастливца зоркими морщинистыми глазами. «Счастливец» был в поношенной чиновничьей форме, невысок, сутуловат и небрит, а физиономией напоминал бабу, которой приклеили бачки и щетинистые усы. Было ему лет сорок — сорок пять. Подойдя к Мустаняйнену, чиновник утвердил расползающиеся ноги на мостовой, сделал рукой неопределенное заверение в неких невраждебных, однако, чувствах и спросил:
— Друг мой!.. Брат мой! Несчастный!.. Страдающий брат!..
— Ити постелька домой! — ласково сказал Мустаняйнен.