Евгений Замятин - Том 1. Уездное
– Понимаешь, Март, – если бы завтра затопить с самого утра, чтобы весь день было, как сейчас! А? Ну, сколько у нас? Ну с полсажени еще есть в кабинете?
До полярного кабинета Маша давным-давно не могла добраться и не знала, что там уже… Туже узел, еще туже!
– Полсажени? Больше! Я думаю, там…
Вдруг – свет: ровно десять. И не кончив, зажмурился Мартин Мартиныч, отвернулся: при свете – труднее, чем в темноте. И при свете ясно видно: лицо у него скомканное, глиняное (теперь у многих глиняные лица: назад – к Адаму). А Маша:
– И знаешь, Март, я бы попробовала – может, я встану… если ты затопишь с утра.
– Ну, Маша, конечно же… Такой день… Ну конечно – с утра.
Пещерный бог затихал, съеживался, затих, чуть потрескивает. Слышно: внизу, у Обертышевых, каменным топором щепают коряги от барки – каменным топором колют Мартина Мартиныча на куски. Кусок Мартина Мартиныча глиняно улыбался Маше и молол на кофейной мельнице сушеную картофельную шелуху для лепешек – и кусок Мартина Мартиныча, как с воли залетевшая в комнату птица, бестолково, слепо тукался в потолок, в стекла, в стены: «Где бы дров – где бы дров – где бы дров».
Мартин Мартиныч надел пальто, сверху подпоясался кожаным поясом (у пещерных людей – миф, что от этого теплее), в углу у шифоньера громыхнул ведром.
– Ты куда, Март?
– Я сейчас. За водой вниз.
На темной, обледенелой от водяных сплесков лестнице постоял Мартин Мартиныч, покачался, вздохнул и, кавдально позвякивая ведеркой, спустился вниз, к Обертышевым: у них еще шла вода. Дверь открыл сам Обертышев, в перетянутом веревкой пальто, давно не бритый, лицо – заросший каким-то рыжим, насквозь пропыленным бурьяном пустырь. Сквозь бурьян – желтые каменные зубы, и между камней – мгновенный ящеричный хвостик – улыбка.
– А, Мартин Мартиныч! Что, за водичкой? Пожалуйте, пожалуйте, пожалуйте.
В узенькой клетке между наружной и внутренней дверью с ведром не повернуться – в клетке обертышевские дрова. Глиняный Мартин Мартиныч боком больно стукнулся о дрова – в глине глубокая вмятина. И еще глубже: в темном коридоре об угол комода.
Через столовую. В столовой – обертышевская самка и трое обертышат; самка торопливо спрятала под салфеткой миску: пришел человек из другой пещеры – и Бог знает, вдруг кинется, схватит.
В кухне, отвернув кран, каменнозубо улыбался Обертышев:
– Ну что же: как жена? Как жена? Как жена?
– Да что, Алексей Иваныч, все то же. Плохо. И вот завтра – именины, а у меня топить нечем.
– А вы, Мартин Мартиныч, стульчиками, шкафчиками… Книги тоже: книги отлично горят, отлично, отлично…
– Да ведь вы же знаете: там вся мебель, все – чужое, один только рояль…
– Так, так, так… Прискорбно, прискорбно!
Слышно в кухне: вспархивает, шуршит крыльями залетевшая птица, вправо, влево – и вдруг отчаянно, с маху в стену всей грудью:
– Алексей Иваныч, я хотел… Алексей Иваныч, нельзя ли у вас хоть пять-шесть полен…
Желтые каменные зубы сквозь бурьян, желтые зубы – из глаз, весь Обертышев обрастал зубами, все длиннее зубы.
– Что вы, Мартин Мартиныч, что вы, что вы! У нас у самих… Сами знаете, как теперь все, сами знаете, сами знаете…
Туже узел! Туже – еще туже! Закрутил себя Мартин Мартиныч, поднял ведро – и через кухню, через темный коридор, через столовую. На пороге столовой Обертышев сунул мгновенную, ящерично-юркую руку:
– Ну, всего… Только дверь, Мартин Мартиныч, не забудьте прихлопнуть, не забудьте. Обе двери, обе, обе – не натопишься!
На темной обледенелой площадке Мартин Мартиныч поставил ведро, обернулся, плотно прихлопнул первую дверь. Прислушался, услыхал только сухую костяную дрожь в себе и свое трясущееся – пунктирное, точечками – дыхание. В узенькой клетке между двух дверей протянул руку, нащупал – полено, и еще, и еще… Нет! Скорей выпихнул себя на площадку, притворил дверь. Теперь только прихлопнуть поплотнее, чтобы щелкнул замок…
И вот – нет силы. Нет силы прихлопнуть Машино «завтра». И на черте, отмеченной чуть приметным пунктирным дыханием, схватились насмерть два Мартина Мартиныча: тот, давний, со Скрябиным, какой знал: нельзя, – и новый, пещерный, какой знал: нужно. Пещерный, скрипя зубами, подмял, придушил – и Мартин Мартиныч, ломая ногти, открыл дверь, запустил руку в дрова… полено, четвертое, пятое, под пальто, за пояс, в ведро – хлопнул дверью и вверх – огромными, звериными скачками. Посередине лестницы, на какой-то обледенелой ступеньке – вдруг пристыл, вжался в стену: внизу снова щелкнула дверь – и пропыленный обертышевский голос:
– Кто – там? Кто там? Кто там?
– Это я, Алексей Иваныч. Я… я дверь забыл… Я хотел… Я вернулся – дверь поплотнее…
– Вы? Гм… Как же это вы так? Надо аккуратнее, надо аккуратнее. Теперь всё крадут, сами знаете, сами знаете. Как же это вы так?
Двадцать девятое. С утра – низкое, дырявое, ватное небо, и сквозь дыры несет льдом. Но пещерный бог набил брюхо с самого утра, милостиво загудел – и пусть там дыры, пусть обросший зубами Обертышев считает поленья – пусть, все равно: только бы сегодня; «завтра» – непонятно в пещере; только через века будут знать «завтра», «послезавтра».
Маша встала и, покачиваясь от невидимого ветра, причесалась по-старому: на уши, посередине пробор. И это было – как последний, болтающийся на голом дереве, жухлый лист. Из среднего ящика письменного стола Мартин Мартиныч вытащил бумаги, письма, термометр, какой-то синий флакончик (торопливо сунул его обратно –.чтобы не видела Маша) – и, наконец, из самого дальнего угла черную лакированную коробочку: там, на дне, был еще настоящий – да, да! самый настоящий чай! Пили настоящий чай. Мартин Мартиныч, запрокинув голову, слушал такой похожий на прежний голос:
– Март, а помнишь: моя синенькая комната, и пианино в чехле, и на пианино – деревянный конек – пепельница, и я играла, а ты подошел сзади…
Да, в тот вечер была сотворена вселенная, и удивительная, мудрая морда луны, и соловьиная трель звонков в коридоре.
– А помнишь, Март: открыто окно, зеленое небо – и снизу, из другого мира – шарманщик?
Шарманщик, чудесный шарманщик – где ты?
– А на набережной… Помнишь? Ветки еще голые, вода румяная, и мимо плывет последняя синяя льдина, похожая на гроб. И только смешно, от фоба, потому что ведь мы – никогда не умрем. Помнишь?
Внизу начали колоть каменным топором. Вдруг перестали, какая-то беготня, крик. И расколотый надвое, Мартин Мартиныч одной половиной видел бессмертного шарманщика, бессмертного деревянного конька, бессмертную льдину, а другой – пунктирно дыша – пересчитывал вместе с Обертышевым поленья дров. Вот уж Обертышев сосчитал, вот надевает пальто, весь обросший зубами – свирепо хлопает дверью, и…
– Погоди, Маша, кажется – кажется, у нас стучат.
Нет. Никого. Пока еще никого. Еще можно дышать, еще можно запрокинуть голову, слушать голос – такой похожий на тот, прежний.
Сумерки. Двадцать девятое октября состарилось. Пристальные, мутные, старушечьи глаза – и все ежится, сморщивается, горбится под пристальным взглядом. Оседает сводами потолок, приплюснулись кресла, письменный стол, Мартин Мартиныч, кровати, и на кровати – совсем плоская, бумажная Маша.
В сумерках пришел Селихов, домовый председатель. Когда-то он был шестипудовый – теперь уже вытек наполовину, болтался в пиджачной скорлупе, как орех в погремушке. Но еще по-старому погромыхивал смехом.
– Ну-с, Мартин Мартиныч, во-первых – во-вторых, супругу вашу – с тезоименитством. Как же, как же! Мне Обертышев говорил…
Мартина Мартиныча выстрелило из кресла, пронесся, заторопился – говорить, что-нибудь говорить…
– Чаю… я сейчас – я сию минуту… У нас сегодня – настоящий. Понимаете: настоящий! Я его только что…
– Чаю? Я, знаете ли, предпочел бы шампанского. Нету? Да что вы! Гра-гра-rpa! А мы, знаете, с приятелем третьего дня из гофманских гнали спирт. Потеха! Налакался… «Я, – говорит, – Зиновьев: на колени!» Потеха! А оттуда домой иду – на Марсовом поле навстречу мне человек в одном жилете, ей-Богу! «Что это вы?» – говорю. «Да ничего, – говорит. – Вот раздели сейчас, домой бегу на Васильевский». Потеха!
Приплюснутая, бумажная, смеялась на кровати Маша. Всего себя завязав в тугой узел, все громче смеялся Мартин Мартиныч – чтобы подбросить в Селихова дров, чтобы он только не перестал, чтобы только не перестал, чтобы о чем-нибудь еще…
Селихов переставал, чуть пофыркивая, затих. В пиджачной скорлупе болтнулся вправо и влево; встал.
– Ну-с, именинница, ручку. Чик! Как, вы не знаете? По-ихнему, честь имею кланяться – ч. и. к. Потеха!
Громыхал в коридоре в передней. Последняя секунда: сейчас уйдет, или – …
Пол чуть-чуть покачивался, покруживался у Мартина Мартиныча под ногами. Глиняно улыбаясь, Мартин Мартиныч придерживался за косяк. Селихов пыхтел, заколачивая ноги в огромные боты.