Сергей Сергеев-Ценский - Неторопливое солнце (сборник)
На столе, заляпанном чернилами, лежали тряпки, вата и коробочка с перегоревшим фосфором. Красное сукно, которым были обиты места присяжных, поистерлось и залоснилось. Зал был большой, но какой-то неопрятный, подержанный, с низковатым потолком, запачканными печами и щелистым полом, и воздух был спертый, нагретый и пыльный. Антон Антоныч глядел кругом и брезгливо передергивал ноздрями.
Бабы, которые были на молотьбе во время пожара, давали показания невнятными, пугливыми голосами, переспрашивали, не понимали вопросов, часто сморкались. Но когда щупали тряпку и вату — радостно оживлялись вдруг: «Это самое!»
Машинист Шлыгин опять рассказывал об «искусстве», размахивал левой рукой, а правой приглаживал волосы, торчавшие пиками. Дергузов стоял прочно и говорил подробно и не спеша, сопя бородавчатым носом, а похудевший, подсохший, должно быть бывший без места, Митрофан все путал что-то, но припомнил, как за ним гонялся с ружьем Антон Антоныч.
Голев недаром надел очки в золотой оправе. Пыхтя и отдуваясь после каждых двух-трех слов, точно плыл и глотал воду, он рассказал, что солому Антон Антоныч должен был оставить ему бесплатно, потому что солома всегда нужна в хозяйстве и без соломы нельзя, что таков вообще обычай, и потому он не говорил об этом особо при покупке.
— Так солома ж была этого года, а урожай этого года я за собой оставил, как сказать, — вскочил с места Антон Антоныч.
— Солома — не урожай, — уверенно сказал Голев. — Урожай считается — зерно… А если одна солома, например, уродит, тогда уж никто не скажет, что урожай… Тогда уж плохо-с…
— Этто штука нова и свежа!.. Так солома, значит, ничего и не стоит, а? Что ж такое солома? — спросил озадаченный Антон Антоныч.
Председатель попросил его сесть.
Но гражданский истец, бритый, как актер, тщедушный и желтый, с приглаженными, как у покойников, височками, торопливо подпрыгивал на стуле и долго расспрашивал Голева о соломе, о зерне, о продаже Тростянского имения и об обычаях при продажах.
Урядник Самоквасов рассказал о бунте мужиков, тряпке и жеребце Забое, и прокурор, и председатель, и бритый адвокат долго допрашивали Самоквасова.
Веденяпин пришел в суд в сюртуке, от этого он, и без того крупный, стал как-то еще крупнее. Говорил он с достоинством, спокойно, голосом ровным и сочным, только слово «подсудимый» он как-то особенно затягивал и округлял и старался совсем не глядеть в сторону Антона Антоныча. Все в нем теперь — и блестящие взлизы на лбу, и кадык, и этот голос — было так противно Антону Антонычу, что он совсем уже не мог понять, как это они были друзьями, говорили друг другу «ты» и целовались при встречах; и теперь, когда вспоминалось это, то все хотелось отплюнуться: посмотрит на него, покачает головою, вспомнит и громко плюнет.
А Веденяпин рассказывал о том, как Антон Антоныч оценил свою солому в тысячу шестьсот рублей, когда было ее не больше, чем на тысячу двести, и как он ему поверил, как другу. И о Куке, химике, почему-то сказал он вскользь и припомнил много случаев из жизни Антона Антоныча, случаев все мелких и не идущих к делу, самим же Антоном Антонычем и рассказанных ему под веселую руку, но здесь, в суде, как-то неожиданно его чернящих.
Беневоленский спросил, за что его выгнали из полка, но с большим достоинством, строго глядя на него желтыми глазами, ответил он, что сам по своей доброй воле подал прошение об отставке; и опять голос у него стал барский и осанка, как у лихого ротмистра.
Когда же допрос его, как свидетеля, был окончен, он, точно случайно вспомнив, вынул из кармана длинное письмо Антона Антоныча, в котором тот проклинал его и при первом же свидании обещал изувечить, и передал его председателю. Письмо это было прочитано почти полностью. Потом секретарь нашел присланное в суд письмо Антона Антоныча судебному следователю с опухшей щекой, — и это письмо тоже прочитали.
Так все это сгущалось и нависало ниже и ниже. После первого дня Беневоленский говорил Антону Антонычу:
— Неужели так-таки и нельзя было найти ни одного свидетеля в вашу пользу?.. Не ожидал, что будет такое дело.
А после второго он спросил тихо Елену Ивановну:
— Как защитнику, — это все равно, что священнику на духу, — скажите мне уж, так и быть, — ведь это действительно ваш муж поджег солому?
На третий день суда, всю ночь перед тем не спавший, Антон Антоныч поднялся вдруг и сказал:
— Я хочу, и должен даже, сделать свое заявление… Позволите ли мне это, господин председатель?
Председатель позволил.
— Господа судьи! — начал Антон Антоныч, глядя прямо в глаза отставного военного, сидевшего ближе всех к прокурору. — Я третий день сижу здесь и слушаю, господа судьи!.. «Подсудимый» и «подсудимый», и больше уж и имени у меня нет, как подсудимый. Ни один человек, — а их тут тридцать человек говорило, — слова обо мне доброго не сказал… Как же ж так? За что ж меня в грязь втоптали?.. Или я действительно злодей, преступник, поджигатель?.. Так-то смешно даже и думать… То даже стыдно, смешно и грех… и гре-ех даже думать!.. Четыреста пятьдесят тысяч состояния имея, об этом смешно даже и говорить, чтобы на четыреста рублей я польстился, как сказать… Я целую жизнь свою работал, я никого не грабил на большой дороге, я не бесчестными путями, — я ночами бессонными состояние себе нажил, потом и кровью, з десяти пальцев… Боже мой! За что же меня так в грязь топчут?.. И кто топчет?.. И что я стал бы об это руки себе марать, как воришка драный, как… ммышь, — как же это говорить смеют? На позорный столб выставить? Меня? Об этом нужно кричать на весь свет, да, на весь свет!.. Тысячи народу около меня кормились, тысячам я рроботу давал, как сказать, и где не было никакого дела, где им никому и не пахло даже за сто верст, тут я его и подымал за ноги, тут я его из земли и выкапывал, как… как камень… Бессонными ночами!.. Спать… спать уж я в землю пойду!.. Я себе за пятьдесят семь лет не накохал брюха, — нет, это вы видите… Я по театрам в городах не сидел, я брильянтов певицам не подносил, как сказать… Я не считал, что у меня в делах пропало, — это не четыреста рублей, а, может, те же четыреста тысяч, но что в деле пропало, то свято, тому аминь та Requiem pace… В мои года и з моим состоянием я мог бы жить in gloria, на лаврах, но без работы я не могу, на лаврах я не могу, нет, то пусть уж другие на лаврах, а не я… Из лавров я, уж так и быть, паприкаш себе з перцем сварю да съем… Но меня только это одно удивляет, господа судьи, что как легко у нас честного имени лишиться… Или уж это действительная правда, что кто захочет собаку ударить, тот палку себе найдет, — ну так все ж таки нужно, чтобы было за что бить… Зря бить и собаку нельзя! Я людям верил… Я вот до скольких лет уже дожил, а людям все время верил… и верю… Пока человек мне пакости не сделал, — я каждому — друг… Верю! Ни одна душа в мире не может сказать, что я остался ей должен хотя бы од-ну копейку… Кто с меня что заработал, тот свое получил… честно…
В это время отставной военный зевнул. Он старался, чтобы никто этого не заметил, потому лицо у него стало горьким и жалостным, как у начинающих плакать детей, и все время глядевший на него Антон Антоныч остановился. Председатель, что-то чертивший карандашом на полях какой-то бумаги, поднял голову и сказал устало и недовольно:
— Я попрошу вас, подсудимый, не отклоняться в сторону, а быть ближе к сути дела.
— К какой же ссути, господин председатель? — сверкнул уже глазами Антон Антоныч. — В том, что я говорю, — в этом и есть вся суть! Только в эт-том.
— Вы привлечены к судебной ответственности по делу о поджоге; вот об обстоятельствах именно этого дела, то есть поджога…
— О поджоге!.. О поджоге!.. — криком перебил его Антон Антоныч. — Пусть те хамы, что поджигали, говорят о поджоге, а не я!.. О поджоге я ничего а нни знать не знаю… Да и знать ничего не хочу! И слышать об этом больше не хочу!.. И отвечать всем этим собакам свидетелям не хочу!.. И уши себе заткну, абы не слышать, абы ни одного слова не слыхать больше… вот!
И он шумно сел и заткнул пальцами уши и глаза закрыл ладонями, чтобы не видеть.
Речь прокурора, молодого еще, очень красивого человека, с волнистыми русыми волосами, тянулась более часа.
Это была горячо и убежденно сказанная, плавная и яркая речь. И если прежде ясно ощущал Антон Антоныч, что он точно раздет перед всеми, то теперь он видел, как вынимали из его души все, что он любил в себе и чем был горд, и как топтали. Будто у всех на глазах был сосчитан этим красивым человеком с приятным голосом каждый его рубль, и на каждом было найдено пятно. Прокурор говорил о том, что подсудимый начал свою самостоятельную жизнь маркитантом и так прошел по всей жизни, как добычливый маркитант. Победит ли та армия, которой он служит, или будет разбита, — мало до этого дела маркитанту. Пришлый человек, он на все и на всех кругом смотрел, только как на средство разбогатеть.