Михаил Пришвин - Цвет и крест
По нашему представлению, без животворного начала самости не может быть никакого хозяйства, ни личного, ни общественного, ни государственного, и это чувство неизмеримо шире чувства собственности; без силы самости нельзя быть хозяином, нельзя даже просто быть в природе, держаться на земле, а только висеть в воздухе и спрашивать – что делать.
Вот, между прочим, этой-то самостью через мужицкую работу и хотел Энгельгардт наделить интеллигента, вернуть блудного сына из тюрьмы интеллигента в отчий дом природы.
У Энгельгардта задача была чисто деловая. Он был в России прагматистом, т. е. волю к жизни (дело) ставил на первый план в существе человека. Психологически его натура совершенно противоположна натуре народника-интеллигента, но внешним образом его жизнь совпадает с идеалами народничества; и его аскетический образ жизни, и его земледельческий труд, и особенное внимание к мужику. Он звал в «мужики» по такому короткому рассуждению: мужик умеет работать, но не пользуется своим трудом, потому что работает не по разуму, а инстинктом, как все в природе; наоборот, интеллигент все понимает, но делать ничего не умеет, – итак, надо отдать интеллигента в мужики, чтобы он внес в работу разум, не хватающий в труде мужика. Это рассуждение, вполне верное логически, все-таки до наивности просто и живо напоминает нам первый период революции, когда инженеры, учителя и другие специалисты занимались на полях и огородах сельскими работами.
Жутко читать договоры о работе Энгельгардта с «тонконогими» – работать от зари до зари, жить, есть с деревенскими рабочими и даже чаю по возможности не пить, а жалованье получать условно: хороша будет работа – получит, нет – без жалованья. И все бы это ничего, если бы вправду учиться хозяйствовать, но у «тонконогих» хозяйство не цель, а только средство для реализации своего высшего «Я». Жутко читать, как молодой человек решается бросить столичную жизнь; – ему бы такая жизнь, как алмаз, должна сиять всеми гранями, и покутить, и поплясать, и наукой заняться и художеством, а он едет в пустынные дебри Смоленской губернии, в мрачное место изгнания профессора, ставшего полевым хозяином. Еще более жутко следить, когда «тонконогий» приехал, поместился в рабочем сарае, от лихорадки работы не спал всю ночь, и вот утром староста, осмотрев его, посылает «на теплые воды», т. е. корчевать пустоши, понятно, что всем не хватает такой увлекательной работы, как бороновать или пахать, да и нельзя ее поручать первому «тонконогому» – до этого надо еще дослужиться и попотеть над корчевкой и вырубкой на «теплых водах».
Мы можем вперед сказать, чем кончится этот неестественный союз делового человека с «тонконогими». Затеряв свое в чужом деле, «тонконогие» постепенно заслоняет пустоту своего природного существа общинностью. Теперь учитель уже начинает подсмеиваться над своими «тонконогими», тут обнаруживается вся пропасть, разделившая «тонконогих» с Энгельгардтом. Пропасть эта состоит в чувстве самости, стихийно живущей в мужике, культивируемом Энгельгардтом, и от которого, как от черта, открещиваются «тонконогие» со своею общиною.
Пусть тяготеет над мужицким миром его община, созданная фискальными задачами правительства, пусть даже существует эта община как выражение общих интересов крестьянства – пусть! Внутри этой общины каждый мужик живет для себя, он сам большой о своей конуре, и в нем самом – весь творческий мир природы, сам большой и щей горшок.
Нам удалось теперь быть свидетелями величайших событий в крестьянстве, мы видим ежедневно, как из общего крестьянского мира там и тут выходят эти самости, беспощадные в своих достижениях, способные на титаническую борьбу пассивного сопротивления, лишь бы стать самими собою. Наблюдая этот закон природы, рождение индивидуальности, такой же неизбежный и жестокий, как физические роды живого существа, мы улыбаемся, когда интеллигент со старой закваской тоскует, не узнавая прежнее крестьянство, о котором он составил суждение по своему же чувству жалости к бесправному, забитому народу, прозябавшему в невежестве и бедности, как Антон Горемыка. Мы улыбаемся нынешнему разочарованию в народе. И той же улыбкой улыбался Энгельгардт «тонконогим», устраивавшим свою новую общину без самости. Но горько думать об этой улыбке, и, верно, горька была она ему самому. Сам же он выдумал призвать интеллигентов в мужики и научить их мужицкой работе. Но как же можно научиться этой работе без чувства хозяйственной самости, без того стального ума, которым дух и материя связываются в чувстве личного обладания вещью?
Печальный эпилог похода «в мужики» расскажут теперь старожилы деревни Батищево. Среди общинников был настоящий простонародный самец-хозяин Иван, который не только отдавал себя физическому труду, но и держал в голове общий план хозяйства; он и забрал в свои руки все хозяйство и с помощью капитала одного богатого общинника устроил обыкновенное батрацкое хозяйство. А «тонконогие» все разбрелись. Один из них начал на Кавказе другую общину («Криницы»), основанную на религиозных началах, но, кажется, тоже попавшую, в конце концов, в руки хозяйственного самца вроде Ивана. И много на своем веку я видел разного рода общин, но все они кончались, потому что их одухотворенные вожди не были связаны жестокими законом природы хозяйственной самости, и это брал на себя индивидуум.
Представьте себе картину мечтательно пространственных сумерек нашей родины. Кому не бросалось в глаза, что литература русская, столь отзывчивая на жизнь, кажется, ни разу не использовала широко распространенный на Западе сюжет, что какой-нибудь бедняк долгим, упорным и честным трудом добивается относительного материального благополучия, общественного положения и вообще того, что называется счастьем. В России такое счастье не может достаться труженику, потому что его перехватывает хитрец. Разбогатеть от своего труда было необычайно в России, и если бы и явился такой счастливец, то ему бы не поверили и сочинили бы непременно легенду о его первоначальном счастье – случае, например, что ночевал у него богатый купец, забыл у него бумажник с деньгами, и с этого пошло, а то – что прибило к его домику баржу с товарами, и что – попалась в неводе золотая рыбка. Словом, для среднего человека нельзя подняться над своей средой; поднимается только кулак или царский человек, и потому в русской литературе нет таких сюжетов. Над жизнью русской господствовал как бы нравственный комитет бедноты, клеймивший каждое проявление индивидуальности. И все-таки каждый даровитый человек в душе лелеял самца-хозяина, каждый хотел бы жить богато и хорошо.
Энгельгардт все это хорошо понимал и видел спасение от косности, с одной стороны, и хищности – с другой, в создании естественных условий для проявления чувства самости, которое интеллигент и до сих пор еще называет мещанством. Энгельгардт хотел всеобщего признания этой самости и возрождения, хотел в мягкие души интеллигентов вселить свой настойчивый дух, в их «тонконогие» тела влить мужицкую кровь. Но он был тоже мечтателем, как все одиночки.
В то время как он делал свои опыты, интеллигенция все сжимала и сжимала заключенный дух, который рано или поздно должен был разрушительно вырваться, и другой вулкан нашей жизни – мужик копил свою потенциальную мощь в жажде земли. Кто не слыхал этого всероссийского крика: «Земли, земли!» Наш крестьянин похож был на Адама, которого Бог вновь сотворил и вновь выгнал из рая с той же заповедью обрабатывать землю в поте лица. Но земля уже вся была в руках старого Адама, и, послушный заповеди, новый Адам бродит по всему пространству: «Земли, земли!»
Еще нет у нас такого специального исследования, которое бы анализировало до конца, что же именно хотел выразить крестьянин своим криком: «Земли!» Хотела ли земли вся эта инертная темная масса, чтобы только остаться жить по-старому, плодиться, множиться и так осуществлять естественную самость, распространяться в ширину, как всегда росло Русское государство? Или, может быть, так же, как наш ученый пионер в Батищеве, этой жаждой земли народ косвенно хотел выразить необходимость существа личной инициативы, которая должна бы оплодотворить эту пустынную землю?
И это ли не великий народный переворот? Мы не слышим больше крика «Земли!», и земля во многих местах лежит так. Зато без шума и крика хозяин подбирается к земле и завязывает свой крепчайший узел. Культ бедности, который начинается с Антона Горемыки и кончается манифестацией комитетов бедноты, окончательно потерял свое значение и растворился в повальной болезни сего обществ как «бешенство кухарок»: все общество, принужденное своими руками стряпать свою скудную пищу, ворчит неустанно, охваченное этой болезнью кухарок. Так крылатое слово вождя Октябрьской революции: «Мы научим каждую кухарку заниматься государственным делом» привело нас к необходимости считаться с этой до сих пор мало известной болезнью.