Археолог - Филипп Боссан
Мы долго искали такую же, как у нее, свирель, и однажды нашли ее, во время путешествия, у антиквара из Лиможа. Таким образам, мы выяснили, что инструмент, обнаруженный у нее на чердаке, был тоже старинный и, должно быть, находился там среди предметов, остававшихся без применения в течение пяти или шести поколений владельцев дома. Вместе со своей подругой я научился извлекать из него звуки, округлять их, растягивать, переходя затем к следующему инструменту. Вместе с ней мы играли Баха на флейтах из дерева и слоновой кости, изготовленных в ту эпоху, когда он жил, — инструментах, производивших чистый, округлый звук. При этом мы умело выводили кружева нот, модулируя мелодию, наполняя ее значением, подобно живописцам того времени, придававшим пышность формам женщин, которых они любили. Такую же нежную гармонию я находил в формах, фигуре, улыбке той, которую мне было суждено полюбить в этот первый вечер, из-за тесноты ее древнего жилища, среди фруктов, разбросанных по земле. Позднее, когда беда, которой я не смог избежать, забросила меня в другой конец света, мне показалось, будто я смогу понять, вернее, ощутить собственным дыханием, как это происходило в мои счастливые дни, что я должен суметь проникнуть в естество чужих существ, чужих мыслей, чужих миров. И таким образом я стал расчленять свою душу, пытаясь приноровить свои губы, пальцы, дыхание, энергию всей своей жизни к этим противоречивым системам, к которым прибегали люди, чтобы выразить то, чего они не понимают. Я получил этот дар от стволов бамбука и побегов тростника. Их дарили мне мужчины и женщины, которые проецировали на мир различные воззрения и которых я всех по-своему любил. Каждый из этих инструментов заставлял меня меняться в душе. От яванского пятизвучия я переходил к арабским ладам, затем возвращался к плохо темперированной гамме моей необычной флейты. От монотонных протяжных песнопений суданцев с их грустью, которая сжимает сердце, я переходил к изысканной вязи Ахмеда, переносившей меня во времена Древнего Египта. Я блуждал от одного вида поэзии к другому. Можете ли вы себе представить, каких страданий стоит переход от кхмерского колдуна к арабскому танцовщику? Они исключают друг друга. Они порождены чуждыми друг другу мирами, где вопросы разнились между собой, где тайны были непонятными. Что же касается меня, то я выбивался из сил, чтобы их примирить, пытался найти общий язык с одним из них, затем с другим. Извлекал их из тьмы веков и мрака забвения. Но сделать это невозможно. Невозможно, доктор. Я старался. Пытался заполнить себя содержимым одного из миров и опустошил самого себя…
На Бали я жил у одного знакомого немца, музыканта. Он прогуливался по острову с видом и с принадлежностями этакого этнографа-музыковеда. У него был магнитофон, нотная бумага, карточки, камертон, сонометр, с помощью которого он измерял октавы и гаммы, бродя от одной деревни к другой. Мне нравилось наблюдать, как он наклоняется над инструментом из бамбука или металла, присев на корточки, словно местный житель, возле музыканта, у которого позаимствовал молоточек, которым он ударял по ладам с вниманием и осторожностью антиквара, который ощупывает китайскую вазу эпохи Мин. Прислушиваясь, он немного наклонял набок голову и смотрел рассеянным взглядом голубых глаз, испытывая наслаждение, которого я, находясь рядом с ним, не вкушал и малой толики. Наблюдая за тем, как Рольф слушал музыку Бали, я понимал, что мир беден лишь в глазах тех, кто от него ничего не ждет. Вещи тогда ценны, когда ваш ум достаточно отточен, чтобы обнаружить скрытое в них богатство. Взмахивая бронзовыми веслами гангсе или шалунга, я восхитился лишь единой хрустальной каплей, между тем Рольф заметил целый ручей золота, которого мне не было дано разглядеть. Он изучил все оркестры, знал всех деревенских музыкантов. Он взял на учет все большие барабаны, все гонги, все цимбалы. К нему приходили издалека. Музыканты являлись к Рольфу без всякого приглашения, или же через два-три дня после того, как о его приходе объявлял деревенский почтальон. Они шли гуськом, неся свои тяжелые инструменты на шесте, на плече, часами добираясь до Рольфа по извилистым тропам. Во время пути они садились под соломенный навес, жевали бетель и курили самокрутки из цветков гвоздики, почти не разговаривали, словно заранее ожидали, как зазвучит музыкальная пьеса, которую кто-нибудь из них принимался исполнять, начав с серии неуверенных прелюдий, которые он играл для себя самого. Словно между шумом жизни и темпом музыки должен был находиться этот незаметный поступательный переход. Несколько месяцев я жил в его лачужке из стволов бамбука и переплетенных пальмовых ветвей, обмазанных глиной. В ней постоянно звучала музыка. По утрам к нему приходили дети, усаживались в углу двора среди кур с небольшими инструментами из бамбука под названием анклунг и, ни слова не говоря, играли на них. Эта неустанная череда негромких хрупких нот сопровождала все наши мысли и наши утренние труды. Таким был дом Рольфа. В нем не было никаких нужных нам предметов, даже стола. Мы трапезовали и писали прямо на коленях. Сидели на циновках или на сундуке. Не было ни стульев, ни шкафа, ни буфета, зато были музыкальные инструменты, флейты, маленькие ребаб, висевшие на стенах из пальмовых стволов, статуэтки, вазы из серо-голубого фаянса,