Лето прошло - Ольга Владимировна Шлихт
Ненавидя меня, она меня опошляет, низводит, опускает.
Была когда-то милая худенькая девушка. «Ах, как я тебя люблю!» Как я не заметил тогда слащавой пошлости! Ангел упал с лучезарных облаков. Впитал в себя жирные земные соки, заматерел, окреп и стоит теперь – руки в боки, смотрит с ненавистью. Можно такое одолеть? Можно такое принять?
Были времена, когда мне хотелось заорать в ответ! Даже толкнуть, пнуть! Но тогда бы она победила. Поэтому уже давно я научился молчать. Чтобы не смешиваться с грязью, со всеми этими кишками и червяками. И одна из ее главных претензий: «Чего молчишь как истукан?!»
Позднее она превратилась в символ, метафору, богиню, и мне стало легче. Богиню бесполезно пинать, с ней бесполезно бороться. Лучше всего было бы ей подчиниться, но на это я не способен. Мое молчание в этом смысле – не только защитная реакция и все-таки сопротивление, а и единственно доступный мне способ признания ее силы, своего рода знак уважения. Чего она не понимает.
Халат с розами скрылся за дверью.
Богиня жизни работает бухгалтером на маленькой мебельной фабрике. Бухгалтерия по отношению к высшей математике – то же самое, что Гарри Поттер по отношению к Гамлету.
«Алеша – это ты, твоя наследственность». Еще одна претензия. Бредятина. Он и мне чужой. Вечная полуулыбка, странные штаны мешком. Волосы схвачены в идиотский бабский хвост.
Воскресенье я не люблю, как и субботу, потому что богиня жизни дома. Алешу я почти не вижу. Дверь его комнаты всегда закрыта, выпускает наружу сладкую вонь курительных палочек и противную заунывную музыку, по которой и можно судить, что он здесь. Редкие посетители в чем-то юбочно-брючном, растянутом, марлевом, радуются непонятно чему и растворяются в зашторенном полумраке.
Мне очень хотелось кофе и яичницы. Яйца вроде бы еще не кончились.
Красные байковые розы свирепо полыхнули навстречу. Кухня у меня крошечная – даже одному не присесть.
«Жрать захотелось? А туалет за собой помыть не захотелось? А холодильник твоим гнильем пропах – это как? Если живем как в коммуналке, значит, надо правила соблюдать. Что, денег нет на разъезд? Не заработал?»
В будни я выбираюсь попозже, даже если рано проснулся: жду, пока жена не уйдет на работу. У меня и банка есть под кроватью, вместо ночного горшка.
Разъехаться можно и без доплаты. Четыре маленькие комнаты – на две двушки где-нибудь в Бутове. Но с какой стати? Квартира – моя! А еще мамы и сестры Иры. Жена только прописана. Мещанская ее сущность впервые проявилась как раз в вопросе собственности, уже в начале семейной жизни. Мол, не любишь, если не даришь ей половину своей доли. А при чем тут любовь? Слава богу, что не пошел ей навстречу.
Протиснулся к холодильнику, ожидая тумака. Вот они – задвинутые злобной рукой в самую даль три яйца. Одно вытекло, на радость врагу. «Ты что, обалдел?! Ты куда обратно пихаешь? Чтоб я потом тухлятиной дышала?» Спасибо за поданную мысль – тем более оставлю яичный бой в пакете. Под шипение сковородки и жены насыпал кофе в чашку, залил кипятком. Неторопливо отпилил два куска черствого хлеба. «А крошки? Тараканов разводить?!» Какие крошки? Вжимаясь в шкаф, стискивая жостовский поднос (как двинет сейчас кулаком, как гаркнет), увернулся от соприкосновения с божественным телом и прошаркал в свою комнату. «Ты тапки себе можешь новые купить? Воняют уже!»
Что стало с нашей квартирой?! Небольшая, темная, но когда-то престижная уже потому, что отдельная, потому что рядом с Арбатом, потому что – четыре комнаты! Гостиная с прилегающей к ней родительской спальней досталась богине жизни и каждый раз запирается ею на ключ при отбытии. А ведь мама, переезжая на дачу, предназначала их мне. Нынешнюю Алешину комнату в далекие времена делили мы с сестрой. Затем она отошла моей «молодой семье» (фу!), о чем напоминает по-прежнему загромождающее ее двуспальное ложе, составленное из наших с сестрой кроватей. Я обитаю в комнатушке бабушки. У сумрачного даже в полдень окна – икеевский светлый стол с компьютером. Все остальное – старое, пахнущее воспоминаниями, теплое от рук и тел. Зеленые обои в коричневый цветочек – от последнего, бабушкиного ремонта середины девяностых. Гвозди над кушеткой – по углам отпечатка коричнево-черного ковра, забракованного сестрой, уехавшего на дачу. Книги в два ряда и навалом поперек за мутным стеклом («Будет тебе рак легких в такой пыли, у твоей сестрицы уже эмфизема!») – бабушкины, сестры, мои. Когда Ира вдруг вышла замуж и переселилась к мужу, бабушкина каморка стала детской – нашего Алеши. Его присутствие мстительно вычищено, убрана с книжной полки даже подаренная мне на Двадцать третье февраля бумажная детсадовская снежинка. Но никуда не делся деревянный жесткий стул прабабушки, на спинку которого он аккуратно вешал штанишки и рубашечку перед сном. Вот так мы перемещались, вовремя исчезали, освобождая жилплощадь. Мама стара, я действительно заболею раком, сестра овдовела, не обзавелась детьми (падчерица ужасна и не в счет) и страдает эмфиземой легких. Скоро от нас останется только мебель.
Какая у меня была семья! Папа с мамой. Вечно склоненные над письменными столами головы. Мама переводила в теснейшей спальной немецких и австрийских писателей, папа в гостиной (игнорируя телевизор) – научные статьи и книги (английский, французский), бабушка (по маме) вела хозяйство, мы с сестрой хорошо учились. У меня за всю жизнь были три… два друга. Дни рождения сестры счастливо отмечались без приглашенных. Папа с мамой обходились без гостей. Бабушке никто, кроме нас, не был нужен. Нам всем было хорошо вместе.
С кем я сейчас? Жена – чужая, сын – чужой.
Познакомившись с моими родителями, моя тогда еще не жена уважительно протянула: «Какие они у тебя интеллигентные!..» Тогда я удивился. Не потому, что они не были интеллигентными. Спустя годы, повзрослев, я смог сформулировать причину своего удивления. Мои родители, моя бабушка не подпадают ни под какие, даже лестные, категории и определения, не смешиваются со временами и порядками.
Бабушка – жена врача, профессора. На мое студенчески-снисходительное «Неужели ты не жалеешь, что всю жизнь просидела дома?» она спокойно ответила: «А это так важно?» Сейчас мне понятна легкость, с которой