Овидий в изгнании - Роман Львович Шмараков
Первой опомнилась жена.
— Вова, — слабо сказала она, обвивая ногами лежащий поверх нее стул. — Вова, милый. Ты жив или нет? Говорила я, надо было вызвать специалиста… дать двадцатник ему… Вова!
— Не знаю, — отвечал он голосом ежика, упавшего в реку. — Это сейчас трудно сказать. Сказать это сейчас практически невозможно.
— Вова! — затревожилась она, не привыкнув слышать от мужа хиастических конструкций и справедливо подозревая в них следствие электрического шока. — Вовочка, милый! Ты же у меня один… это я автоматически за телевизор ухватилась… Бог с ним, с телевизором, телевизоров у нас сколько еще будет, а муж, он незаменим… Вова! Поговори со мной! Хотя бы немного!
— Не могу найти темы, — отвечал Вова тем же голосом. — А что это ты, Лена, — вымолвил он, к ее облегчению, уже несценическим, хотя разбитым голосом, приподнимая переднюю часть от пола, — красная такая?
— Где? — забеспокоилась она о себе, которой у нее тоже другой не будет, оглядывая себя в пределах доступного.
— Да везде. Лицо у тебя… это тебе кровь в него бросилась? И руки… И волосы розовые у тебя. Розовые.
Не слышавшая, чтобы перекись водорода производила такое действие, Лена сунулась к уцелевшему в состоявшейся вакханалии зеркалу и не нашла в себе важных изменений, кроме множественных ссадин в плоскости лица и оконечностей ног. Меж тем ее муж послойно поднимался с пола, получая возможность лично оценить плоды своей самонадеянности в электротехнике.
— Учили же, — сказал он. — Так вот звездой, а так треугольником. Тут ноль, а там не трогай, там фаза. Учили. Табуретка бы только стояла по-людски… А что обои такие оранжевые у нас? Мы когда их меняли?
Тут-то и открылось потрясенной Лене, чем поплатился ее муж за неквалифицированное обустройство быта. Сцепление с люстрой вызвало необратимые изменения в его зрительном аппарате. Его глаза стали видеть как через красное стекло. Это не проходило и не лечилось. Заря багряною рукою открывала для него небо цвета Страшного суда, при виде которого он с содроганием думал о том, как непростительно мало старушек перевел через дорогу. Применение косметики во внеслужебное время потеряло для Лены смысл, потому что, незнакомая с правилами смешения цветов, она не могла предугадать, как будет выглядеть какая бы то ни было растушевка ее алого лица. Он стал все чаще останавливаться на полуслове с сосредоточенным выражением, словно разговор подарил ему тему для обдумывания, хотя разговор ему ничего не дарил. И когда однажды один хороший знакомый предложил переехать к нему в деревню, хотя бы на лето, он пошел к начальству и подал заявление об увольнении.
Этот знакомый, когда в свое время у него появились намеки на чахотку, бросил службу, уехал в деревню, где у него был наследственный пчельник, с керенками, намотанными на снозах, и поселился там безвозвратно. Парень, захватив из дому пачку сканвордов и томик производственной прозы, которую полюбил за бесцветность, перебрался в его усадьбу, достаточно большую, чтоб вдвоем не мешать друг другу. Пасечник от скуки развел кур, которые бегали по дому, преследуемые пчелами, неслись в комнате у парня, для которого все яйца были пасхальными, и вносили своей бестолковостью утешительную нотку в существование этого дома. Лена наезжала иногда, непривычно свободная от косметики, эскизно касалась городских новостей и осторожно затрагивала с мужем, когда он не сидел в дупле любимого дуба, вопрос о его хроматической картине мира. Их отношения выглядели неубедительными. Перед ним, гостеприимно открывая паноптикум своих причуд, лежала земля цвета запекшейся крови, усаженная в произвольном порядке березами стендалевских цветов с болотною кроной. Он смотрел на снующих пчел, и выражение «геральдические цвета Наполеона» было для него лишено смысла. Однажды среди ночи пасечник, поднявшись по лестнице, застал его смотрящим телевизор, с ненужной и мучительной пристальностью, словно отгадывая, как выглядели бы эти люди и их взаимоотношения, если бы не были вынуждены передвигаться, словно разводя руками упругую воду, в мире, густо налившемся кровью. «Видишь ли, — сказал парень, заметив его появление. — Я тебе, конечно, очень признателен. Ты вывез меня сюда, и это лучшее, что со мной могло быть. Но мне кажется, жизнь проходит сквозь меня, как пастухи передавали разломленный хлеб и кувшин с молоком через Гигеса, когда он был невидимым. Она прячет на меня фигу, а я не только не знаю где, но боюсь, что даже не опознаю эту фигу, если столкнусь с ней нос к носу». Спускаясь по лестнице, пасечник впервые отчетливо понял, что все это не только не затянется надолго, но и не кончится добром. И вот все это кончилось. В жаркий полдень, уйдя на реку, парень удил окуней, расцветку которых мы не станем бесплодно воображать, тем более что в это время никакого клева, конечно, не было. Он завидел у берега снующих головастиков, как стаю запятых на вакациях, и начал спускаться, чтобы пугнуть их. Ноги его скользнули, и он во всей одежде съехал в воду. Бороться с ее ласковым принуждением он не стал. Тихо провождаемый заинтригованными обитателями пучин, он плыл по фиолетовым волнам, глядя в фиолетовое небо, поводил удочкой вокруг себя, как бы очерчивая магический круг, куда не могли пробиться перламутровые окуни, и напевал то «Слушай, Ленинград», то «Как по Волге-матушке». Долго это тянуться не могло, его сапоги отяжелели, в них с недальновидной радостью новоселов плотно набился планктон, и его лицо, с интересом наблюдавшее полуциркульный мир сельского неба, ушло в сомкнувшуюся воду. Когда его нашли несколькими километрами ниже, близ пионерского лагеря, раки были черными, песок желтым, а пионерские коленки — коричневыми от йода. Его жена и сестра приехали, когда пасечник