Михаил Волконский - Вязниковский самодур
XX
Созонт Яковлевич пред отправлением в город послал с заезжего двора князю донесение, в котором написал:
«Доношу Вашему Сиятельству, что оный Гурлов вместе с господином Чаковниным на заезжем дворе обретались и хитрыми улещаниями меня на свою сторону склоняли. А я в моей преданности Вашему Сиятельству все оные улещания их отринул и дерзость их словесно посрамил. К арестованию же Гурлова надежнейшие меры принял, а о господине Чаковнине и таковых его мерзостных поступках Вашему Сиятельству рабски доношу…»
Это донесение, принесенное пешим посланным, пришло в Вязники после возвращения туда Чаковнина, который успел уже, как приехал, повидать князя по важному, как сказал он, делу и переговорить с ним.
Последствием этого разговора было то, что Савельев получил в городе с нарочным от князя на свое донесение следующий ответ:
«А и опять ты — дурак! Господин и кавалер Чаковнин показал себя вполне преданным особе нашей. А тебе, дураку, смотреть за Гурловым, что он в город в пейзанском платье придет, и не токмо принимать меры, а просто взять его и на том быть!..»
Чаковнин исполнил в точности возложенную на него миссию и «обставил в дураках» князя.
В разговоре с ним он случайно упомянул о Труворове, своем сожителе по комнате.
— Какой такой Труворов? — спросил князь.
— Уж какой именно — доподлинно не знаю, — ответил Чаковнин, — а дворянин и помещик, зовут его Никита Игнатьевич.
— Ну, так и есть! — воскликнул князь. — Сын Игнатия Никитича! А мне до сих пор и не скажет никто. Вы знаете, у отца его, Игнатия Никитича, был театр в Москве — не хуже шереметевского. Он должен помнить. Он должен помнить все житье их московское. Старик Труворов широко жил, хорошо. Есть теперь что вспомнить его сыну. Сын-то жить, конечно, так уже не может, потому отец растратил все, но вспомнить ему есть что, право, есть!.. Я хочу непременно показать сыну Игнатия Никитича Труворова свой дом и прочее. Он должен оценить это!..
На другой день князь Гурий Львович, обрадовавшийся, что нашел человека, пред которым можно похвастать своею роскошью, потребовал к себе Труворова и с утра до вечера держал его при себе. Он показывал ему коллекцию тростей и табакерок, дом, парк, оранжереи.
Неповоротливый, толстый Никита Игнатьевич добродушно оглядывал все и говорил только по своей привычке: «Ну, что там!.. Ну, какой там!..» Ни разнообразие и богатство коллекций, ни пышность дома, ни красота парка, ни огромные размеры оранжерей не трогали его.
— Да ведь такого, например, парка у вашего батюшки не могло быть в Москве! — настаивал князь.
— Ну, что там не могло… Ну, какой там парк! — пел по-своему Труворов, и князь чувствовал свое бессилие поразить его.
Но он не сердился на это. Он сознавал, что сын такого барина, каким был покойный старик Труворов, и не должен, в сущности, удивляться ничему. Но это только больше раззадоривало князя, и он хотел добиться своего. Он не знал, что Никита Игнатьевич оставался равнодушным к его сокровищам не потому, что столько уже видел на своем веку, что был чересчур разборчив и требователен, а просто потому, что ему было решительно все равно — никакой ни нужды, ни пользы он в этих сокровищах не видел.
Каравай-Батынский в тот же вечер назначил спектакль.
Своим театром он очень гордился, тратил на него, не жалея, деньги и был уверен, что уж представлением-то он проберет Труворова.
Для того же, чтобы подействовать в этом смысле наверняка, он велел выпустить в первый раз сегодня новую актрису Марью. Она должна была явиться в апофеозе в виде богини судьбы и прочесть приличные случаю стихи, которые велели ей выучить.
Нарочно посланные верховые ездили по окрестностям, чтобы приглашать публику на парадный спектакль в доме князя Гурия Львовича Каравай-Батынского.
Жившие в Вязниках гости уже с утра начали принаряжаться — доставать лучшие кафтаны, чесать парики и натирать маслом лаковые башмаки.
К восьми часам вязниковский двор наполнился рыдванами, распряженными и оставленными тут, потому что в сараях не хватило места. Кроме того, приезжие, которым не досталось комнаты, решили переночевать в экипажах. Флигель был переполнен, и все павильоны в парке были заняты. На спектакль явились и дамы, большинство в старинных робах, вышедших из моды, но необыкновенно добротных. Гости продолжали приезжать и после начала представления.
Театральный зал, с расписным потолком, с бархатной занавесью, с двумя ярусами лож, был освещен множеством масляных ламп, так что в нем было очень светло и жарко. Дамы сидели в ложах. В партере на раскинутых в беспорядке табуретах на золоченых ножках, с бархатными подушками, разместились мужчины.
Князь восседал в большой ложе против сцены. Сзади него стояли камергер и камердинер. Направо от него сидел Чаковнин в своем обычном зеленом мундирном одеянии с красным воротником, а налево — в великолепном нежно-лилового бархата кафтане, шитом гладью золотом, шелками и драгоценными камнями, — Никита Игнатьевич Труворов. На самом князе был дорогой кафтан, но у Труворова работа была тоньше и камни подобраны лучше. Этот кафтан остался у него и сохранился из платья его отца; самому же ему и в голову не пришло бы шить себе такую дорогую одежду.
XXI
Представление уже началось, когда Маша, которая должна была появиться в конце вечера, вошла, затянутая в корсет и одетая в пышное белое платье «помпадур», с башмаками-«стерлядками» на ногах, в особую уборную, отведенную для прически и уборки волос. Уборная была маленькая, так что с трудом можно было повернуться в ней в огромных, торчавших по сторонам фижмах.
Маша, хорошо обученная в Москве, как носить платье и обращаться с ним, бережно и осторожно прижала руками юбку и уселась на табурет пред зеркалом в ожидании, пока придут, чтобы убрать ей голову.
Она слышала, как сзади скрипнула дверь, как вошел кто-то — очевидно, парикмахер — и как защелкнул задвижку, чтобы никто не мог войти извне. Ей хотелось разглядеть в зеркало (повертываться было неудобно), кто вошел и зачем запирает дверь на задвижку, и за плечом своим увидела в зеркале лицо с низким лбом, с рыжим париком, подбородком, спрятанным в жабо, и большими темными очками на носу. Но это был один миг. Лицо изменилось сейчас же, парик исчез, исчезли очки, подбородок высвободился, и Маша узнала знакомые, красивые, любимые черты молодого Гурлова.
— Зачем ты усы сбрил? — вырвалось у нее.
Эти слова вырвались у нее бессознательно. Она поразилась неожиданному появлению любимого человека и сказала то, что первое пришло ей в голову.
— Узнала, не забыла, любишь? — проговорил он. Маша вскочила, обняла его, прижалась к нему.
— А я думал… Боже мой, как я волновался!..
— Ну, ну, чего ты волновался?
— Да оттого, что ты видела меня на службе у этого человека.
— Ах, какой ты глупый!..
— Я думал, что ты не поймешь… да ведь иначе, верь мне, нельзя было…
— Верю и поняла. Я все поняла… и не тогда, когда ты в него канделябру бросил… раньше, сейчас же… Но как же это ты скрываешься? Значит, ты остался невредим?..
— Это целая история. Я тебе расскажу…
— Постой! Теперь скажи, что любишь…
— Люблю. А ты?
— Я? Вот как, милый!.. — и Маша снова обняла Гурлова.
— Но времени у нас немного, — ответив на ее поцелуи, произнес он. — Тебя причесать надо. Садись!
— Как, ты в самом деле чесать меня станешь?
— Сегодня целый день и целое утро учился… Потом Прохор Саввич придет — посмотрит…
— Кто?
— Прохор Саввич, здешний парикмахер. Если что — верь ему, Маша, он — дивный человек…
— Ты у меня дивный!..
Явившийся за некоторое время до выхода Маши на сцену Прохор Саввич застал ее почти вовсе не причесанною. Только волосы были подняты, но ни буклей, ни украшений не было сделано, а оставалась еще сложная процедура напудривания!..
И Маша, и Гурлов никак не ожидали, что так скоро прошло время. Они даже переговорить не успели как следует. Разговор у них шел все время отрывочными, отдельными словами, но они понимали их отлично, тем более что главное в этих словах было, что они любят друг друга. Все остальное в данную минуту казалось второстепенным.
И вот в тот самый момент, когда, казалось, они готовы были уже перейти к этому второстепенному и обсудить, какие возможны средства к побегу Маши, постучал в дверь Прохор Саввич условным заранее стуком, и пришлось впустить его. Он так и всплеснул руками, увидев, что прическа не только не готова, но нет возможности докончить ее вовремя!
— Ну, не ожидал я, что вы, дети мои, уж до того легкомысленны! Над ними, можно сказать, дамоклов меч висит, а у них счастливые лица, и хоть бы что! — укоризненно проговорил он, смягчая, однако, укоризну невольною улыбкой. — Ну, давайте скорее!.. Ах, да все равно не поспеть… не поспеть… — повторял он, быстро, умелыми руками наспех прикалывая букли. — Не поспеть напудрить…