Глеб Успенский - Очерки и рассказы (1882 - 1883)
Вот эти деревенские бархатники и ввели в моду водку, как средство одурманивать затрудненную, колеблющуюся, заболевшую совесть. А раз она заболела в одном, она и в другом нездорова; она уж не сильна сама собой, а без водки и совсем ничего не стоит. И проявлений такой не действующей, как бы окаменелой, совести — немало видите вы, живя в деревне. Возьмите только осенние сцены собирания недоимок (теперь уж, к счастию, прощенных), сцены этого "выбивания", — они одни способны повергнуть вас в отчаяние, способны уверить вас, что замерла, окаменела народная душа, что нет той несправедливости, которой бы она не дала свою санкцию. Какой-нибудь энергический становой пристав, желающий отличиться усердием, ревностию, все-таки не может по закону слишком дать волю рукам без санкции волостного суда; и вот, не долго думая, он сажает судей в телегу или в сани, сажает их сразу всех шестерых, и, с колокольчиком под дугой, старшиной сбоку и писарем на козлах, — летает по провинившимся деревням; волостной суд — дяди Митяи, Миняи и проч., — оторванные от своих дел, удрученные, делами им неведомыми, трясясь в своих овчинных, собачьих и поярковых шапках и шляпах, также стараются поспевать за энергическим деятелем. И в каждой деревне (а таких деревень при энергическом характере станового они объездили немало) они пекут, тут же в телеге, свои приговоры о телесном наказании (за этими только приговорами их и возят), назначают число ударов, не разбирая да и не имея возможности понять иногда в чем дело и за что. Тут "деревенские бархатники" очень часто пользуются "попыхами" приговоров и "разваливают" и растягивают на полу сборни или прямо на земле и личных должников и личных врагов и обидчиков… Бездействующая судейская совесть, перевезенная на трясучей телеге в другую, в третью деревню, продолжает творить неправду и может довести вас до полного отчаяния. "Стало быть, с этими людьми можно все сделать, им можно приказать, и они исполнят всякое злодейство?" Вам страшно становится смотреть и страшно жить… Жить страшно действительно, и смотреть также страшно, — потому что вы не видите ничего, что бы могло в возможном для вас представлении пространства и времени изменить условия, в которых заключена народная совесть, и что бы пробудило ее. Действительно, нигде не видно серьезной заботы о том, чтобы ожила народная совесть, не видно, чтобы дело народной совести охранялось, считалось серьезным. От этого страшно и жить в деревне и смотреть на народную жизнь, но заключать из того, что видишь, о смерти народной совести — нельзя. Она жива, и посмотрите, к каким удивительным проявлениям она способна.
Позволим себе обратить внимание читателя на одну корреспонденцию, напечатанную в № 3 "Судебной газеты" 1883 года, в которой приводится факт, замечательнейший именно по силе проявления народной совести, раз только она знает, как ей надо быть, и раз только она в этом знании чувствует уверенность.
Дело вот в чем.
В феврале прошлого года из селения Замостье следовала в г. Прилуки небольшая партия нижних чинов драгунского киевского полка. Один из рядовых, Алексей Балахонцев, напился пьяным и в дороге нанес оскорбление действием и словами взводному унтер-офицеру Ивану Жидову.
Свидетелями этого были Салманов, Куприянов и Веденик. Дознание подтвердило факт, и Балахонцев был предан военно-окружному суду.
На судебном следствии нижние чины, бывшие непосредственными свидетелями проступка Балахонцева, отвергли свое показание, данное во время дознания, то есть сказали, что Балахонцев не бил Жидова. В числе отрицавших самое происшествие был и Жидов, потерпевший. Суд оправдал Балахонцева.
Чрез три дня по возвращении в эскадрон Жидов, Салманов, Куприянов и Веденик явились к своему командиру и заявили ему, что они на суде, во время разбора дела Балахонцева, показали ложно, отрицая факт нанесения Жидову оскорбления действием и словами. Что побудило их к лжеприсяге?
Вот как объяснили свои побуждения на суде все означенные нижние чины, симпатичные молодые парни. Когда они явились в Харьков, на сборный пункт, для того чтобы явиться в суд по делу Балахонцева, то многие из солдат стали их уговаривать, чтоб они правды не показывали.
— Вам, — говорили они, — ничего не будет, а то должен из-за вас человек пропасть.
Им сделалось крепко жалко Балахонцева, и вот они решили "взять на душу сообща тяжкий грех".
На суде вследствие этого они и показали, что Балахонцев "не бил и не ругал Жидова", а про показание на дознании отозвались, что оно для них "смысла неизвестного", так как они ничего подобного не знают.
Когда же после оправдания Балахонцева Жидов, Веденик, Куприянов и Салманов явились в эскадрон, то вот что с ними произошло:
— Совесть и тоска стала нас так мучить, что не было сил терпеть. Мы решили и сообща пошли к командиру и всё ему как есть рассказали.
— Такая одолела тоска, что стало невозможно служить, — говорили они.
На суде, уже по делу о лжеприсяге, в которой добровольно обвиняли себя эти люди, между прочим выяснилось, что пред началом суда по делу Балахонцева унтер-офицеры Жидов и Салманов спрашивали рядовых Веденика и Куприянова:
— Как будете показывать?
— Да мы будем показывать, как дело было…
— Показывайте, что Балахонцев не бил и не ругал.
— Ведь это грех, — возражали свидетели, — как бы из этого худа не вышло.
— Ничего не будет! — сказал унтер-офицер. Одному же из рядовых, Куприянову, Жидов (заметьте: потерпевший) сказал:
— Если так не покажешь (то есть "не бил и не ругал"), то на конюшне загоняю.
Таким образом, под впечатлением сожаления к подсудимому, возбужденного разговорами товарищей по эскадрону, под впечатлением уговора со стороны унтер-офицеров и, наконец, даже под впечатлением угрозы — все они сделали ложное показание и не выдержали сознания неправды этого поступка. Не выдержали все: и унтер-офицеры и потерпевший, говоривший "загоняю на конюшне, если не покажешь, что ничего не было", и все, чрез три дня после суда, добровольно явились к командиру, чтобы предать самих себя тяжкому суду по обвинению в тяжком преступлении — лжеприсяге.
Суд признал Жидова и Салманова виновными в лжеприсяге, принятой с обдуманным намерением, а Куприянова и Веденика в ложной присяге без обдуманного намерения "и по замешательству и слабости разумения о святости присяги". Жидов был приговорен к лишению всех прав состояния и ссылке на поселение в Сибирь в места не столь отдаленные, а Салманов, Веденик и Куприянов были приговорены к лишению воинского звания и всех особых прав и преимуществ и к отдаче первый в исправительное арестантское отделение на три года, а последние в рабочий дом на 1 год и 4 месяца. [2]
Так вот какие чудеса по части "чистоты совести" таятся в народной душе. Все эти Веденики, Куприяновы, Салмановы, все это точь-в-точь такие же российские люди, такие же мужики, год-два тому назад бывшие такими же "деревенскими пахарями", как и те, которых мы видим и в деревне, на волостном суде, но какая огромная разница! Там человек постановляет не только неправильные решения, тяжко отзывающиеся на ближнем, на соседе, на брате, там он утверждает своею санкциею такие безобразные требования "энергических" деятелей, там он так бездеятелен по части совести и правды, что, глядя на него, вы приходите в отчаяние, — здесь же — тот же самый человек изумляет вас необычайной чистотой и силой совести, чести. В деревне он, не задумываясь, по единому мановению брови или уса г. станового пристава, постановит решение драть, не зная даже за что, просто потому, что приказывают, или даже потому, что и самого могут выдрать; здесь, напротив, высвободили почти невиновного человека из беды (ведь Балахонцев был под хмельком) — он добровольно идет к начальству и решается сам подвергнуться тягчайшему наказанию, ссылке в Сибирь и т. д. Это уже такая чистота совести, такая идеальная щепетильность чести — выше которой трудно представить себе. В то время как дереренский пахатник только заливает водкой свое психологическое расстройство или начинает сознательно признавать, что "по нонишнему времени только и проживешь неправдой", и во всяком случае годами молчаливо переносит явную неправду, — этот же самый пахатник, поставленный в мало-мальски иные условия, трех дней не может вынести сознания неправдивого поступка; его одолевала такая тоска, что невозможно даже "служить", что невозможно даже "терпеть", и одолевает в сущности за поступок, имевший в корне доброе побуждение. Тоска одолевает не только свидетелей, но и потерпевшего Жидова, который говорит перед судом, "на конюшне загоняю, если не будешь показывать, что ничего не было", и он сам идет к командиру и несет на себя обвинение в огромном преступлении. Тут все изумительно идеально. Рассматривая этот факт со всех сторон, не можешь не надивиться той силе правды, которая проникает поступки всех этих лиц, повторяем, вышедших из той же крестьянской среды, где проявления совести по отношению к собственным соседям омрачают вашу душу; там за ведро постановят неправильное решение — здесь те же лица — за правду сами подвергают себя суду и тяжкому наказанию. Невольно задумаешься и спросишь: отчего же это происходит?