Руслан Киреев - Четвёртая осень
Это правда, но все-таки то был предпоследний день. А последний? В последний виделась с кем-нибудь? Неизвестно. Может быть, ни с кем. Весь август не выходила по вечерам из своей комнаты, даже нередко ужинала и завтракала одна, ела что под руку попадется, а тут было воскресенье, и дома торчал я.
За три дня до этого, в четверг вечером, у меня, помнишь, кончились сигареты. Замотался, как всегда летом, не купил, а оба соседа, у которых мог бы стрельнуть, укатили в отпуск. Что делать? Твоей матери стало жаль меня, конфетки предложила - сосут же мужики леденцы, когда курить бросают. Раздраженно забубнил я что-то и тут вдруг тебя увидел - почему-то ты оказалась у двери, хотя редко заходила по вечерам в большую комнату.
С хмурым видом уставился я на экран. Ты еще некоторое время стояла и смотрела - я чувствовал твое присутствие. Оно мешало мне. Боже мой, мне мешало твое присутствие!
Через полчаса ты протянула мне пачку "Явы". "Подойдет?" - спросила. Это была не тридцатикопеечная "Ява", которую я предпочитал всем остальным сигаретам и которую привозил из Москвы целыми блоками (еще Лобиков доставал - не знаю уж где). Это была "Ява" аристократическая, слабая, больше женская, чем мужская, и ценой вдвое дороже. Но все-таки это были сигареты. "Откуда? - изумился я.- Все ведь закрыто".- "Не все",- ответила ты. Повернулась, пошла... "Спасибо, дочка!" - крикнул я вслед.
Как самоотверженно ухаживала ты за Мишей Соколовым младшим! Даже ночью вставала... Помнишь, в одной рубашке застал тебя, босую, на холодном линолиумном полу? Заворчал, и ты, ни слова не говоря, пошла за тапочками, а цыпленок пищал как оглашенный.
Мне кажется, Катя, ты была бы хорошей матерью, но когда я попытался заговорить с тобой об этом - Щукин заразил-таки меня своей тревогой,- лицо твое замкнулось. То было лицо взрослой женщины, холодное и чужое. Слова застряли у меня в горле. "Я, конечно, не вмешиваюсь... Это ваше личное дело",- бормотал, а ты хоть бы словечком помогла! Молча слушала с опущенными глазами, а губы - красные-красные.
Да, мне важно было разобраться, что произошло с тобой, да, я видел, что то ли Вальда, то ли Карманов причастны к твоей гибели, но только ли из-за этого ходил я в бойлерную?
Не только... Дома - там я чувствую твое отсутствие постоянно, особенно если кто-то бывает у нас (это случается редко), а вот у Вальды... Как бы объяснить это? В бойлерной у Вальды я, Катя, ощущал тебя рядом.
Или даже не рядом, нет. В себе. Вот-вот, в себе! Словно это не я, а ты сидишь на обшарпан-ном стуле. Пьешь терпкий, неприятный мне, а тебе приятный зеленый чай. Слушаешь и прекрасно понимаешь мудреные разговоры, что ведут твои высокоумные друзья. Я не понимаю, не все понимаю, но ты, ты понимаешь. Улыбаешься про себя - я вдруг ловил себя на том, что мои губы подрагивают точь-в-точь как твои, а взгляд потуплен. Ни слова не пропускаю, а потом, ворочаясь до утра, старательно припоминаю все и мысленно им отвечаю. Не от своего - от твоего имени. Мне кажется, я знаю, что тянуло тебя в этот убогий храм. И почему ты вдруг ни с того ни с сего, иногда поздно вечером, иногда в дождь и грозу (даже в грозу!), уходила из дома. А потом перестала. Будто ножом отрезала.
То же у меня сегодня. Выйдя из тесной и душной бойлерной, понял, что никогда больше не приду сюда. Никогда!
Боже, как просторна улица, по которой медленно идет твой отец! Горят фонари. Плащ расстегнут, под ногами шуршат листья - такие же, как при тебе.
Три года минуло после твоей смерти. Три года, месяц и шестнадцать дней.
"Кончающий с собой гонится за тем своим образом, который создал в своем воображении: с собой кончают лишь во имя того, чтобы жить".
В самом начале второй тетради нашел я эту запись - единственную, которая напоминала о случившемся.
"Я очень уважал вашу дочь..."
А ведь ничего особенного не сделала для него. Выслушала, взяла документы - справки, паспорт пасеки, сто граммов меду попросила принести и через два дня положила перед побелевшей от злости Стрекаловой результаты лабораторных анализов. Доказала: не обязательно летом, не обязательно на пасеке, но и так можно установить, есть ли гнильцы в меде. За два дня! А эта "за-ра-за" мытарила человека четыре месяца. "На лапу хотела... Шиш, говорю. Во-от такой! И показываю какой. Я ведь заводной мужик. У-у, заводной! В ветотдел пошел, а там к товарищ Щукиной направили. Молоденькая такая, в очках. Садитесь, говорит, пожалуйста. А эта - за-ра-за!"
В очках? Почему - в очках? Для чтения они не требовались тебе. Лишь кино, лишь телевизор... А там - в очках. Это было для меня новостью.
Три года проработала врачом-эпизоотологом, но я даже не знал толком, чем, собственно, занималась ты.
Бумагами, чем же еще! Проклятыми бумагами... О другом, совсем-совсем о другом мечтала (в деревне жить, как и Рада,- угадал, да?), но с лихвой достало тебе студенческой практики, чтобы развеялась сказка о сельском айболите. Не столько ведь врачует нынешний айболит, сколько корпит над сводками да отчетами. А в промежутках, как мальчик на побегушках, выбивает то одно, то другое. И он же, айболит, сопровождает собственных пациентов на бойню, где они сутками томятся в ожидании.
Нет, не вдохновляла тебя эта перспектива. Лучше уж, решила, областная ветслужба. Полагала наивно, что чем выше человек, тем больше возможностей у него сделать что-то.
Взялась горячо. Лишь после твоей смерти узнал я, как горячо ты взялась. Тогда же другое видел...
"Померь",- сказала, и как ожили, как загорелись надеждой глаза твоего мужа! Нет, не джинсы обрадовали его, хотя он любил и умел одеться, этот единственный сын потомственного слесаря. Не они зажгли надежду в глазах. На нас с матерью они тем более не произвели впечатления, хотя и она и я щупали их с видом знатоков. Я причмокивал: "Ну, Александр Георгиевич! Какие портки отхватила женушка!"
Тихо отошла ты к аквариуму. Стояла спиной к нам, а мы-то, мы!.. Вот когда я впервые понял: все, баста! Конец пришел вашему супружеству.
В тартарары летела семейная жизнь, но кто бы сказал это, глядя на тебя? Возбужденная и веселая приходила домой (причем иногда довольно-таки поздно), быстро скидывала свое длиннополое пальто, на ходу что-то хватала со стола немытыми руками и разве что не напевала: "Ах, какая я голодная, какая я голодная",- как восемь лет назад, когда, семиклассница, втюрилась в краснощекого великана с бараньими глазами. Но тогда все было ясно. А теперь? Где теперь пропадала? С кем? Лишь потом, когда тебя не стало, припомнив все и прикинув, я обнаружил, между прочим, что это была первая осень после ухода Вальды из института.
На деревянной веранде стояли мы, я курил, а ты, в белой заячьей шапке-ушанке, слушала, как стучит невидимый дятел. На крышах лежал снег. Дымки отвесно подымались в белесое небо и не расползались долго. "Все как по-настоящему",- проговорила ты. Я не понял, что ты имела в виду, но переспрашивать не стал, молча смотрел на тебя. Бледная нежная щека, крупный нос... Отсюда, в этом ракурсе (ты почти отвернулась от меня), он показался мне крупнее обычного, и было в этом что-то тревожное, чужое что-то - от твоего грузинского, видать, прадеда. "Моя дочь,- думал я как бы с удивлением.- Это моя дочь". А с удивлением потому, что ты никогда не была моей дочерью так, как я, предположим, был сыном своей матери. Или близнецы - сыновьями Ильи. Что-то стояло между тобою и мною. Не оттого ли всегда безотчетно боялся за тебя - с того самого момента, когда осторожно вынес тебя из роддома, такую легонькую, в оранжевом одеяльце. Словно бы уже тогда предчувствовал в глубине души, что однажды отворится дверь и торжественно-чинный Лобиков произнесет: "Вы позволите, Алексей Дмитриевич?"
"Близнецы на него похожи?" - спросила Соня, когда он, допив вино и умяв добрую половину пирога с капустой - Соня печет его мастерски откланялся. "Друг на дружку",- сострил я. Она не сразу поняла - шутки доходят до нее туго. А то и вовсе не доходят, и тогда она виновато, немного жалко улыбается. Мне нравится эта улыбка. И что чувства юмора у нее нет нравится. А вот ты на смешное реагировала мгновенно, раньше всех, и себя, между прочим, тоже не щадила. Экую Бабу Ягу нарисовала - носатую, с растрепанными волосами! "Узнаете? Катя Танцорова через тридцать три года".
Илья вышел толще, чем был, и вдобавок прямо-таки сросся с тяжелым, старинным каким-то креслом. "Это же надо! - возмутилась твоя бабушка.- Так изуродовать человека".
А Илья, помнишь, ничего. Взял салфеточку, на которой ты набросала его, полюбовался и добродушно так обронил: "Илья Матвеевич в перспективе".
Ты засмеялась: "Точно!" И так понравилась тебе эта мысль, что тут же нарисовала тетю Марию в перспективе ("Ой! Бегемотиха в платье!") и меня карапуза с растопыренными ручками. Словно бегу куда-то, бегу, а клок волос на голове встал дыбом.
"Я не видел ее в августе",- собравшись наконец с мыслями, проговорил Вальда - в первый, самый первый мой визит к нему. "Но звонили?" - спросил я, стараясь припомнить голос, что учтиво произнес: "Катю будьте добры..." Ты сидела у раскрытого окна, без книги, и поднялась не сразу. Словно хотела угадать по моему лицу, кому это вдруг понадобилась...