Иван Рукавишников - Проклятый род. Часть I. Семья железного старика.
Но то не лампы. И то не комнаты дома на Торговой, Маяки на синем море-окияне. Где маяк, там скала. Где скала, там смерть неминучая. Плывет корабль-парусник по морю-окияну. Бродит Доримедонт по отцовскому дому вечернему. Во тьме отмель чуется. Наплывешь на отмель - беда. И обошел пушистый ковер гостиной. Держись! Узкий пролив. В залу дверь чуть приоткрыта. А в зале ночь на море. И в залу проплыл корабль осторожно. Не дай Бог о скалы .отвесные поломаешься. Фу-ты! В Ледовитый океан заехали.
И стал корабль-парусник воздушным кораблем. Через отмели, скал отвесных не .страшась, в коридор побежал.
- Феня, Матреша! Кто там! Дров сюда несите. Холод какой!
Дрова березовые. Лучин не надо. Кору сдирает, радуется. Поленья разобрал. Вперед помельче, а те сюда. Любит Доримедонт печи топить.
Затрещало. Отошел. Не любит печь духа человечьего поначалу. И пошел корабль по Ледовитому морю-окияну. Крейсирует. Мало ли где что нужно. Невидимые ждут Доримедонта. Причаливай!
Растрещалось, разгорелось. Сидит Доримедонт на полу у печи отверзтой, кочергой разумно пошевеливает.
- Вот Федя с Вячей курят. Хорошо бы и мне: у печи хорошо бы. Ух, здорово разгорается.
Пошевеливает когда нужно. Любит Доримедонт печи топить. И вдруг замолкло. Опять серебряной мухой надоедливой скука прожужжала,
- Да. Скучно.
И поглядел в огонь печи, туда, далеко, где нет ни дома, ни людей.
- Скучно... А я тоже женюсь. Вот-те и весело будет. Коли я дурак, то и они дураки. Брат я ведь. Возьму жену самую лучшую. Из Петербурга, так из Петербурга. Хорошо бы жениться, право.
А в печке изразцовой дрова разгорались.
- Женюсь и я! И весело же будет. Те и не догадываются. Женюсь раньше их всех, невесту выдумаю. У, какая невеста моя! Только где такую достать? Чтобы вся в золоте и в парче золоченой. Уж найдем.
А печной огонь пуще с жертвенными дровами играл. И видит Доримедонт будто судьбу свою в печном пламени. И встала-предстала девица-красавица. И пропала. И смарагд-камень расплавился в печи, и вся пасть печи отверзтой стала смарагдовой. Скучно и страшно Доримедонту. Но у печки весело.
- Женюсь-ка и я.
А смарагд-камень - Доримедонтов месячный камень. И про то Доримедонт знает.
XV
Горюновых дом, где Макарова невеста живет, Горюновых дом с мезонином у церкви, скучен сегодня. Страстная неделя, может быть, потому.
Весь пост постное ели. На первой и на четвертой и рыбы нельзя. А Страстная неделя голодная. И в церкви стоят по многу часов. От постного масла желты лица стариков богомольных. Ноги дрожат. И безвольно злы старики. И так души непокойны.
Но старший сын Михаилы Филипповича Горюнова, Савелий, однажды, два года тому, под Пасху ушел. И теперь нет его. И в ладане, и в звоне колокольном, и в ожидающей тихости Страстной - вспоминается Савелий, старший сын. Где-то он? На дому купеческом, на деревянной крыше его громадный камень лежит. И камень тот - скорбь родительская. И еще камень тот - позор, по городу шепчущийся. Грешно в такие дни злобе волю давать. Но сильно в человеках человеческое. Сбираются старики в церковь, шипящими словами перебраниваются, Савелия вспоминают, упрекают остро друг друга. И часто в речах их слышится:
- Ведь ты отец-то ему.
- А нешто ты не мать?
И Раиса, невеста, в церковь сбирается. Тиха она ныне.
Пелагея же давно вышла. Она в церкви до службы. Как сторож пройдет, ключи перебирая, - ей видно.
А из дальней комнаты, маленькой, голоса детские бегут, плач ли. То Сергей и Дорофея. Последышей старики породили, Сереженьке четвертый пошел, Дорофеюшке и году нет. Ну, да уж больше не будет.
Над церковью святого Георгия тяжелый звон. Редкий, ударный. И повсюду над городом звоны. И из заволжских сел. В черных ризах по церкви тихо-скорбно ходят, в руках свечи желтые, огонечки их скорбно-молитвенны. Молится Раиса о будущем своем. Душа ее тиха и разумна, как человек. Решение приняла девица. Старики ее поклоны кладут усердно. И тщатся мыслить лишь о воспоминаемых ныне великих страстях. И шепчут-повторяют слова молитв. И качаются их желтые лица.
Из церкви пришли. Письмо их ждет. Словно чудо какое. С Афона письмо от сына Савелия. Да не тот же ли день был? Так и есть. Вот к чему вспоминался. Словно чудо какое. Ну, да и ранее вспоминался. Конверт под печатью белою, бумага серая.
«Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Благодать Господня на вас».
И оповещает Савелий родителей почтительнейше о том, что решение его непреклонно, что останется он в Святом месте сем Господу Богу служителем, за них, за отца с матерью, по гроб молитвенником, а когда срок минет, а срок не за горами уж, и чин примет. А ранее не писал по причине слабости духа, соблазнов мирских боясь, а паче родительских отговоров. Но ныне Господь ему, непоколебимо решившемуся, словами старцев разрешил.
Письмо умилительное. И при письме карточка под лаком: «Святая гора Афон».
И тихо плакали старики. И призванная в зальцу Пелагея шептала-говорила, крестясь:
- Слава Богу! Слава Богу! Братец сподобился! И меня теперь благословите.
Раиса молчала.
И хлынула в души стариков благодать.
И дрожащими руками передавали они кругом сыновнее письмо и святую картинку. А сидели все у преддиванного стола. И когда в руках одного была картинка, другой тянулся за письмом. А когда долго ни письма, ни картинки не давали Пелагее, она держала конверт, молитвенно глядя на белый сургуч печати.
А к святой картинке все прикладывались устами.
И велика была благодать того дня в душах трех. И упрекали себя старики за дурные мысли о сыне, и вспоминали все тот день, когда увидел кто-то на груди Савелия большой медный крест, ремнем через спину к телу прикрепленный.
- И тогда вериги носил.
И думали все трое о божественном.
Раиса же, потрясенная, гневалась на далекого брата. Зачем отвел мысли от повседневного.
И так прошел день. В ночь впервые хлынула горлом кровь у Пелагеи. И тихо стонала в мезонине и не звала. И утром бледную ее увидели. И увидели кровь. И была Пелагея в забытьи.
XVI
Радостными пасхальными звонами веселилась малая церковь сельская деревянная. Волга лед свой сломала. Дружная весна. Послеполуденное солнце в останный снег ударяет. Звенят ручьи.
В кирпичном флигельке именьица Лазарева проснулись Федор с Вячеславом.
- Здорово, помещик!
- Здорово, помещик!
Похохотали хриплым смехом каменным, похмельным.
- Важно мы вчера. А этот поп Иван - не дурак.
- Да уж не даром на старости лет из самарского собора в медвежий угол попал.
- Эх, жизнь помещичья.
Похохотали.
- А что, Вяча, сказать, что ли?
- Это про что?
- Ну? А про письмо-то?
- Да что письмо? Не хочешь сказывать - от кого, и не надо. Вот невидаль.
- Ну, да уж скажу, Вяча. Вчера не хотел, сегодня скажу, порадую братца.
И голос свой Федор на хриплый шепот перевел.
- От Веры, от Таракановой, письмо. К нам едет, уж выехала. Сегодня к ночи здесь.
- Ну? Не врешь?
- И не одна. А с кем, сам догадывайся.
И хихикнул Федор. Закраснелся Вячеслав, на кровати привстал.
- С Машей? Да не томи ты.
- А то с кем же? То-то гульнем!
И начали братья вставать-одеваться. Хохочет Федор каменно. И глаза его открыто хищно красны. Вячеслав влюбленно взоры отводит, сам брата стыдится, что перед ним, перед молодцом, он как девчонка.
А Федор по комнате шагает, со стана своего могучего сон стряхивает.
- Эй! Кто там ножищами шлепает? Закусить приготовь. Помещики от сна встали. Слышь, что ль...
- Сию минуту.
- А только, Федя, ничего это? Не нагорит нам?
- Это про что?
- Дома бы не узнали.
- Вот трус. Не семилетние мы. Помещики называемся.
В комнату радостный свет рвется, радостный звон в стены каменные кидает.
Третью неделю братья в Лазареве живут. Это то именьице, которое железный старик у Сампсонова купил. Имение раньше большое было, давно, при Шереметевых еще, из рук в руки переходя, урезалось; Сампсонов уже малым клочком земли владел. Но усадьба с большим домом недостроенным, со службами разрушающимися, со всякими угодьями забытыми, велика. И велик и красив парк прихотливый, с рытыми озерами.
Переселение братьев произошло так: страшны стали матери старухе-вдове доносы на сыновей ее, на Федора и Вячеслава. А доносы шли отовсюду.
Почтенный купец-старик, в сторону глядя и покашливая, слово закинет про Заречье. Рахиль, монашенка молодая, но степенная, чай пия, на дверь оглядываясь, благодетельнице про ужасные ужасы шепчет, головой кивает, руками разводит.
- Только вы очень-то не пугайтесь, матушка. Дело молодое, может Бог-то еще и вразумит. Пантелеймону-угоднику молиться, матушка, надо. Ну а в народе, точно, плохо говорят. За что купила, за то продаю. А на Тараканиху-ехидну эту губернатору пожаловаться надо. Разные дела за ней числятся.