Влас Дорошевич - Каторга
- Думали потом, что он его зарежет. Нет, ничего, обошелся, рассказывали мне другие чиновники.
- Плакал Баладка в те поры шибко. Сколько дней ни с кем не говорил. Молчал, - рассказывали мне арестанты.
Я видел Балад-Адаша. Познакомился с ним.
Балад-Адаш, действительно, исправился.
Его можно ругать, бить. Он дается сечь, сколько угодно, и ему частенько приходится испытывать это удовольствие: пьяница, вор, лгун, мошенник, доносчик; нет гадости, гнусности, на которую не был бы способен этот "потерявший невинность" человек.
Лентяй, - только и старается, как бы свалить свою работу на других.
Он пользуется презрением всей каторги и принадлежит к "хамам" - людям совсем уж без всякой совести, самому презренному классу даже среди этих "подонков человечества".
Я спрашивал его, между прочим, и об "укрощении".
Балад-Адаш чуть-чуть было нахмурился, но сейчас же улыбнулся во весь рот, словно вспоминая о чем-то очень курьезном, и сказал, махнув рукой:
- Сильно мене мордам бил! Шибко бил!
Таков Балад-Адаш и его исправление.
Два одессита
Одесса дала Корсаковской тюрьме двух представителей.
Верблинского и Шапошникова.
Трудно представить две большие противоположности.
Верблинский и Шапошников, это - два полюса каторги.
Если собрать все, что в каторге есть худшего, подлого, низкого, эта квинтэссенция каторги и будет Верблинский.
С ним я познакомился на гауптвахте, где Верблинский содержится по подозрению в убийстве, с целью грабежа, двух японцев.
Верблинский клянется и божится, что он не убивал. Он был свидетелем убийства, при нем убивали, он получил свою часть за молчание, но он не убивал.
И ему можно поверить.
Нет той гнусности, на которую не был бы способен Верблинский. Он может зарезать сонного, убить связанного, задушить ребенка, больную женщину, беспомощного старика. Но напасть на двоих с целью грабежа - на это Верблинский не способен.
- Помилуйте! - горячо протестует он. - Зачем я стану убивать? Когда я природный жулик, природный карманник! Вы всю Россию насквозь пройдите, спросите: может ли карманник человека убить? Да вам всякий в глаза расхохочется! Стану я японцев убивать!
- Имеешь, значит, свою "специальность"?
- Так точно. Специальность. Вы в Одессе изволили бывать? Адвоката, Верблинский называет фамилию когда-то довольно известного на юге адвоката, - знаете? Вы у него извольте спросить. Он меня в 82-м году защищал, - в Елисаветграде у генеральши К. восемнадцать тысяч денег, две енотовые шубы, жемчуг взял. Восемьсот рублей за защиту заплатил. Вы у него спросите, что Верблинский за человек, - он вам скажет! Да я у кого угодно, что угодно, когда угодно возьму. Дозвольте, я у вас сейчас из кармана что угодно выйму, - и не заметите. В Киеве, на 900-летие крещения Руси, у князя К., - может, изволили слышать, - крупная кража была. Тоже моих рук дело!
В тоне Верблинского слышится гордость.
- И вдруг я стану каких-то там японцев убивать! Руки марать, отродясь не марал. Да я захотел бы что взять, я и без убийства бы взял. Кого угодно проведу и выведу. Так бы подвел, сами бы отдали. Ведь вот здесь в одиночке меня держат, - а захотел я им доказать, что Верблинский может, и доказал!
Верблинский объявил, что знает, у кого заложена взятая у японцев пушнина, - собольи шкурки, - но для того, чтобы ее выкупить, нужно пятьдесят два рубля и "верного человека", с которым бы можно было послать деньги к закладчику.
Смотритель поселений господин Глинка, производивший следствие по этому делу, поверил Верблинскому и согласился дать пятьдесят два рубля.
- Сами и в конверт заклейте!
Господин Глинка сам и в конверт заклеил.
Верблинский сделал на конверте какие-то условные арестантские знаки.
- Теперь позвольте мне верного человека, которого бы можно послать, потому по начальству я объявлять не могу.
Ему дали какого-то бурята. Верблинский поговорил с ним наедине, дал ему адрес, сказал, как нужно постучаться в дверь, что сказать.
- Смотри, конверт не потеряй!
И Верблинский сам засунул буряту конверт за пазуху.
- Выходим мы с гауптвахты, - рассказывал мне об этом господин Глинка, - взяло меня сомнение. "Дай, - думаю, - распечатаю конверт". "Нет, - думаю, - распечатаю, тот узнает, пушнины не даст". Или распечатать, или нет? В конце концов не выдержал, - распечатал.
В конверте оказалась бумага. Верблинский успел "передернуть", "сделать вольт" и подменил конверт.
Бросились сейчас же его обыскивать: сорок два рубля нашли, а десять так и пропали, как в воду канули.
- За труды себе оставил! - нагло улыбается Верблинский. - За науку! Этакого маху дали! А! Я и штуку-то нарочно подстроил. Мне не деньги нужны были, а доказать хотелось, что я, в клетке, взаперти, в одиночке сидючи, их проведу и выведу. И вдруг я этакую глупость сделаю, - людей резать начну!
- Да ты видел, как резали?
- Так точно. Видел. Я сторожем поблизости был. Меня позвали, чтоб участвовал. Потому иначе донести бы мог. При мне их и кончали.
- Сонных?
- Одного, чей труп нашли, - сонного. А другой, которого не нашли, он в тайге зарыт, - тот проснулся. Метался очень. Его уже в сознаньи зарезали.
- Отчего же ты не открыл убийц? Ведь самому отвечать придется?
- Помилуйте! Разве вы каторжных порядков не знаете? Нешто я могу открыть? Убьют меня за это.
Верблинский - одессит. В Одессе он имел галантерейную лавку.
- Для отвода глаз, разумеется! - поясняет он. - Я, как докладываю, по карманной части. Или так, - из домов случалось хорошие деньги брать.
Он не говорит "красть". Он "брал" деньги.
- И много раз судился?
- Раз двадцать.
- Все под своей фамилией?
- Под разными. У меня имен-то что было! Здесь даже, когда взяли, два паспорта подложных нашли, - на всякий случай, думал, - уйду.
Это - человек, прошедший огонь, воду и медные трубы. Все тюрьмы и остроги России он знает как какой-нибудь турист первоклассные отели Европы. И говорит о них, как об отелях.
- Там сыровато... Там будет посуше. В харьковском централе пища неважная, очень стол плох. В московском кормят лучше - и жить удобнее. Там водка - дорога, там - подешевле.
На Сахалин Верблинский попал за гнусное преступление: он добился силой того, чего обыкновенно добиваются любовью.
Его судили в Киеве.
- Ни то, чтоб она уж очень мне нравилась, - а так недурна была!
В его наружности, - типичной наружности бывалого, "прожженного" жулика, в его глазах, хитрых, злых, воровских и бесстыдных, - светится душонка низкая, подлая, гнусная.
__________
Шапошников - тоже одессит.
В 87 или 88-м году судился в Одессе за участие в шайке грабителей под предводительством знаменитого Чумака. Где-то в окрестностях, около Выгоды, они зарезали купца.
Попав на каторгу, Шапошников вдруг преобразился.
Вид ли чужих страданий и горя так подействовал, - но Шапошников буквально отрекся от себя и из отчаянного головореза превратился в самоотверженного, бескорыстного защитника всех страждущих и угнетенных, сделался "адвокатом за каторгу"...
Как и большинство каторжных, попав на Сахалин, он прямо-таки "помешался на справедливости".
Не терпел, не мог видеть равнодушно малейшего проявления несправедливости. Обличал смело, решительно, ни перед кем и ни перед чем не останавливаясь и не труся.
Его драли, а он, даже лежа на кобыле, кричал:
- А все-таки вы с таким-то поступили нехорошо! Нас наказывать сюда прислали, а не мучить. Нас из-за справедливости и сослали. А вы же несправедливости делаете.
- Тысяч пять или шесть розог в свою жизнь получил. Вот какой характерец был! - рассказывал мне смотритель.
Как вдруг Шапошников сошел с ума.
Начал нести какую-то околесицу чушь, делать несуразные поступки. Его отправили в лазарет, подержали и, как "тихого помешанного", выпустили.
С тех пор Шапошников считается "дурачком", - его не наказывают и на все его проделки смотрят, как на выходки безумного.
Но Шапошников далеко не "дурачок".
Он просто переменил тактику.
- На кобылу устал ложиться! - как объясняет он.
Понял, что плетью обуха не перешибешь, - и продолжает прежнее дело, но в иной форме.
Он тот же искренний, самоотверженный и преданный друг каторги.
Как "дурачок", он освобожден от работ и обязан только убирать камеру.
Но Шапошников все-таки ходит на работы и притом наиболее тяжкие.
Увидав, что кто-нибудь измучился, устал, не может справиться со слишком большим "уроком", Шапошников молча подходит, берет топор и принимается за работу.
Но беда, если каторжник, по большей части новичок, скажет по незнанию:
- Спасибо!
Шапошников моментально бросит топор, плюнет и убежит.
Бог его знает, чем питается Шапошников.
У него вечно кто-нибудь "на хлебах из милости".
Он вечно носит хлеб какому-нибудь проигравшему свой паек, с голоду умирающему "жигану".
И тоже не дай Бог, если тот его поблагодарит.