Максим Горький - Жизнь Матвея Кожемякина
Ему казалось, что он кружится в сухом и горячем вихре и стремглав летит куда-то вместе с нею. Он стал вырываться из её объятий, тогда женщина мягко и покорно развела руки и, застёгивая дрожащими пальцами ворот сорочки, тупо проговорила:
- Ну, бог с тобой, - иди, - прости тебе Христос...
- Я не скажу, - тихо молвил Матвей и, чувствуя, что она не поняла или не верит ему, повторил: - Слышишь - не скажу!
Палага странно согнулась, стала маленькой, до смешного, и, тревожно заглянув в лицо ему, спросила шёпотом:
- Ей-богу?
- Ей-богу! - сказал он, подняв глаза к потолку амбара, перекрестился и взял её за руки. - Только ты не уходи, пожалуйста...
- Мотя, - ах, господи!
Снова обняв его, она поцеловала лоб и щёки пасынка, радостно блестя глазами, полными слёз, и повела куда-то, говоря низким, точно чужим голосом:
- Сиротина мой - спасибо тебе!
Потом они сидели близко друг ко другу в саду, под вишнями, над ними чирикали воробьи, расклёвывая ягоды; был конец июня, липа цвела, цветень её золотил листья, медовый запах сладко кружил голову юноши.
Палага, поводя в воздухе белой, холёной рукой, задушевно говорила:
- Гляжу я на тебя - ходишь ты тихонький и словно бы не здешний, думаю - уйдёт он за матерью своей, сирота, лишит кого-то счастья-радости любовной! Сбились мы все тут, как зайцы в половодье, на острове маленьком, и отец твой, и я, и этот человек, и всем нам - каждому сиротство своё - как слепота!
Её румяное лицо казалось Матвею удивительно красивым, речь - умною, как речи дьячка Коренева. Всё ещё чувствуя волнение и стыдный трепет в теле, он доверчиво смотрел в глаза ей, и ему хотелось положить голову на круглое, немного загоревшее её плечо.
Вдруг откуда-то явилась рыжая борода отца, юноша вскочил на ноги, как будто его прутом хлестнуло, а женщина поднялась тяжко, точно старуха.
- Я проснулся, кричу - Палага, квасу... - ворчал старик, позёвывая и крестя рот. - О чём беседу вели?
На нём была надета татарская рубаха, из-под неё торчали голые икры, обмотанные синим узором вздутых вен. Багровое лицо горело среди зелени огромным, чудным цветком, окружённое, как сиянием, рыжими волосами.
Матвей перевёл глаза на мачеху - стройная, румяная, с маленьким, точно у ребёнка, ртом, она стояла, покорно сложив руки на груди, бледная.
- Я кого спрашиваю? - рявкнул старик.
Сын негромко ответил, глядя под ноги себе:
- Она мне рассказывала...
- Как в Балымерах мужики жили, за барами, - вздохнув, договорила Палага.
- Расскажет она! - проворчал Кожемякин, косо посмотрев на жену, и сурово отослал её готовить чай.
Матвей видел его тяжёлый, подозрительный взгляд и напряжённо искал, что сказать старику, а тот сел на скамью, широко расставив голые ноги, распустил сердито надутые губы в улыбку и спросил:
- Ну, что скажешь?
- За баней на берёзе ремез гнездо свил, - вдруг выдумал Матвей и испуганно оглянулся, сообразив: "Сейчас велит - покажи!"
- Это ты врёшь, брат! - сказал отец и завыл, зевая.
Сад вздрогнул, точно расправив зелёные крылья, - поплыл вверх.
- Кабы ремез, - поучительно гудел отец, - он бы гнездо строил на дереве с большим да крепким листом. Ремез - шьёт гнездо, - это надо знать!
Матвей облегчённо вздохнул, и ему стало жалко отца, стыдно перед ним. Старик оглянул сад и, почёсывая бороду, благодарно поднял глаза к небу.
- Добёр господь к земле своей - эко украсил её щедро как!
Смерил сына глазом и, вздохнув, продолжал:
- Велик ты становишься однако! Вот он - тайный ребячий рост: дерево летом не заметишь, сколько выросло, а весной, глядь - распустит наряды свои...
Скоро Палага крикнула пить чай. За столом старик начал хвалить Пушкаря.
- Хорош солдат - железо, прямо сказать! Работе - друг, а не то, что как все у нас: пришёл, алтын сорвал, будто сук сломал, дерево сохнет, а он и не охнет! Говорил он про тебя намедни, что ты к делу хорошо будто пригляделся. Я ему верю. Ему во всём верить можно: язык свихнёт, а не соврёт!
Матвей поперхнулся крошками сдобной лепёшки, а Палага шумно вздохнула.
- Говорил он мне, - продолжал Кожемякин, - хочу, говорит, для племяшей избёнку поправить, дай-ко ты мне вперёд рублёв сорок. Изволь, получи! И сто - дам. Потому, говорю, крупа драная, что хороший работник - делу второй хозяин, половина удачи...
Юноша, искоса поглядывая на Палагу, удивлялся: её розовое кукольное лицо было, как всегда, покорно спокойно, глаза красиво прикрыты ласковыми тенями ресниц; она жевала лепёшку не торопясь и не открывая рта, и красные губы её жили, как лепестки цветка под тихим ветром.
Добродушно ворчала вода в самоваре, тонко свистел пар, вырываясь из-под крышки, в саду распевала малиновка; оттуда вливались вечерние, тёплые запахи липы, мяты и смородины, в горнице пахло крепким чаем, душистым, как ладан, берёзовым углём и сдобным тестом. Было мирно, и душа мальчика, заласканная песнью, красками и запахами догоравшего дня, приветно и виновно раскрывалась встречу словам отца.
"А кабы сказал я ему про Палагу, - смутно подумал он, - плакала бы она, избитая, а он зверем рычал бы на всех..."
- Теперь, вот, - ухмыляясь, насмешливо говорил Савелий, - мещанство фордыбачить начало: я-ста да мы-ста, два-ста да три-ста, горожане-де мы, хозяева! Это - глупость, Мотя! Все мы - работники для матушки России, это Пушкарь понимает. Он мне сколько раз кричал: "Ты, говорит, рыжий, думаешь я на тебя работаю? На-ко", - и показывает кукиш мне. "Я, говорит, на царя работаю, на Россию-мать!" Да. А мещанишки боятся, что мужик их забьёт. Как государь-батюшка крестьянство из крепости изнял, да как теперь встряхнётся он, мужичок, оно, пожалуй, и верно, что туго придётся горожанам-то! Свободного народа прибавилось, слава те, господи! Горожане - они сами бы не прочь людей в крепость покупать, ан и не вышло дело! Теперь сказано всем: нуте-ка, попробуйте на воле жить!
Кожемякин крепко ударил по столу рукою и крикнул, поблескивая глазами:
- Хорошее время, сынишка, выпало тебе, чтобы жить! А я вот - четыре с лишком десятка лет в крепостях прожил!
Он хищно прищурился, оглядывая горницу.
- Велика Россия, Матвей, хороша, просторна! Я вот до Чёрного моря доходил, на новые места глядеть шарахались мы с Сазаном, - велика матушка Русь! Теперь, вольная, как начнёт она по-новому-то жить, как пойдёт по всем путям - ой-гой...
Палага пугливо повела плечами, посмотрела в окно и негромко проговорила:
- А мои родители не дождались светлого денька.
Навалившись грудью на стол, старик усмехнулся.
- Знаешь ты, - спросил он Матвея, - что её отца от семьи продали? Продали мужа, а жену с дочерью оставили себе. Хороший мужик был, слышь, родитель-то у ней, - за строптивость его на Урал угнали железо добывать. Напоследях, перед самой волей, сильно баре обозлились, множество народа извели!
- А всего больше девок да баб, - тихонько вставила Палага, стирая пальцами слёзы со щеки.
- В тяжёлые дни бабы да вино всегда в большом расходе! - размеренно толковал отец. - Ты однако, Матвей, огулом судить не приучайся: озорничали баре - верно, и зверья было много промеж них - тоже верно, ну, были и хорошие люди, а коли барин-дворянин да хорош, так уж он - превосходен! Недавние дворяне, вроде Бубновых здешних, они непрочно себя на земле чуяли и старались, сколько можно больше, сорвать да награбить. А были - которые хозяевами считали себя исконными, века вековать на земле надеялись, добро делать старались, только - не к месту: на болоте сеять - зря руками махать! Мужики тоже бар портили, как червивые маслята, примерно, могут спортить и крепкий белый гриб, положи-ко их вместе! Помнишь - работал у нас Лексей, мужик белобрысый такой? Рассказал он мне однова, как прославился перед барином верностью своей рабьей: старого Бубнова наложница стала Лексея на грех с ней склонять, девица молодая была она, скучно ей со стариком...
Кровь бросилась в лицо юноши; незаметно взглянув на мачеху, он увидал, что губы её плотно сжаты, а в глазах светится что-то незнакомое, острое. А Савелий Кожемякин добродушно говорил:
- Лексей этот сейчас барину донёс. Позвал барин её, позвал и его и приказывает: "Всыпь ей, Алёха, верный раб!" Лексей и сёк её до омморока вплоть. Спрашиваю я его: "Что ж, не нравилась она тебе?" - "Нет, говорит, нравилась, хорошая девка была, скромная, я всё думал - вот бы за меня такую барину отдать!" - "Чего ж ты, говорю, донёс-то на неё?" - "Да ведь как же, говорит, коли баринова она!"
Старик откинулся от стола и захохотал.
- Обрыдл он мне с той поры, стал я к нему привязываться совсем зря. Понимаю, что зря, а не могу удержаться, взглянешь на него и так, ни за что ни про что облаешь. А он только глазами мигает да кланяется - терпенья нет! Эдакие люди - беда вредны; они какую хошь узду ослабят зверю твоему, полный простор дают всем деймонам в душе человечьей. Он будто кроткий, а тебе хочется по морде ему треснуть. Прогнал я его: иди-ка, говорю, Лексей, с богом, не ко двору ты мне, сердце портишь! Такого мужика у нас сколько хошь понаделано, и долго он не вымрет, ой, долго! Он себе барина найдёт, в нём воли нет. Воля - это внутри! А он, кроткий-то, он за свой страх боится жить, ему надобно, чтобы кто-нибудь отвечал за него богу и царю, сам он на себя ничего, окромя побоев, не хочет брать. Он так себя ставит, чтобы можно было на страшном суде сказать: это я не сам делал, заставляли меня насильно другие люди, разные. Это, брат, плохой народ, его - сторонись!