Федор Сологуб - Том 5. Литургия мне
Невольное содрогание пробегало по всему телу старого поэта, точно его самого обливали кипятком, и в ушах настойчиво дребезжал призрак крысьего предсмертного визга.
Сергей Григорьевич метался по комнате, натыкаясь на углы стола и шкапа, ушибаясь и почти не чувствуя ушибов. Эта тесная комната с одним окном, за которым серело тоскливое, бесконечным дождем плачущее небо, казалась ему большою мышеловкою, в которую попался он, бедный поэт. Вот придет сейчас дебелая, грубая баба, ошпарит его кипящими струями, и измученный, изуродованный труп его выбросит в смрадную яму.
И чья же вина? Не он ли сам – злой, беспощадный? Не он ли сам захотел, чтобы умирало то, что жило не им и не от него? Не он ли сам поставил эту мышеловку?
VЦелый день томился бедный поэт злыми, мучительными, противными представлениями. Когда настал вечер, он нетерпеливо ждал прихода Анночки.
«Но ведь она была вчера и третьего дня, – наконец припомнил он, – сегодня, пожалуй, и не придет».
И от этой мысли ему стало страшно. Сходить за нею? Но еще разойдешься с нею, она не станет ждать, уйдет. Послать Машу? Но с Машею ему не хотелось говорить, – он сегодня ненавидел ее и за весь день не сказал ей ни одного слова.
Наконец, когда уже стало поздно и невмочь было ждать, Сергей Григорьевич вдруг решился. Торопливо написал записку и уже вложил ее в конверт, как вдруг в передней звякнул звонок.
Он бросился в переднюю. Маша уже отворяла. Он нетерпеливо спросил:
– Кто это?
– Это – я, Анночка.
У нее был веселый голос, и глаза вспыхнули радостью. Она опять у своего поэта! И, словно оправдываясь, заговорила:
– Вот как я зачастила. Это я пришла узнать, как мышеловка работает.
Маша захохотала и принялась рассказывать. Сергей Григорьевич торопливо увел Анночку к себе, и на лице его было мучение.
VIОпять сидели долго, и тосковали оба и жаловались друг другу, каждый на свою темную, одинокую долю. И говорил поэт:
– Милая Анночка, я весь день сегодня метался по этой комнате и думал, думал. Не то страшно, Анночка, что есть смерть, есть страдания, – но ужасно то, что мы погибаем, как в мышеловке, одиноко. О безумие одиночества! О Сахара мансард!
Заплакала Анночка, стала на колени перед своим поэтом, положила голову на его колени и, плача горько, сказала:
– Милый, любимый поэт, в Сахаре есть оазисы, в жизни есть любовь. Вы не знаете, вы не смотрите на меня, я для вас – ничто, жалкая девчонка. Но я люблю, люблю вас. Позвольте мне быть с вами, утешать вас.
VIIМаша подслушивала, улыбалась и думала: «То плакали в три ручья, то целоваться стали. И все из-за крысы поганой! Чудные!»
VIIIОбрадованный поэт вдруг вспомнил, что он не приготовил сегодня ничего для Анночки.
– Анночка, чем же я тебя угощу? Барзак мы выпили вчера, а сегодня я на улицу не выходил, с Машей не разговаривал…
– Из-за крысы? – спросила Анночка, блестя веселыми слезинками на заплаканных и уже смеющихся глазах.
– Ну да. Да и забыл.
– Ничего, ранеты еще остались, – деловым тоном сказала Анночка.
Сказка гробовщиковой дочери*
Ничего нет странного в том, что молодой чиновник Леонтий Васильевич Ельницкий влюбился в молодую мещанскую девушку Зою Ильину. Она же была девица образованная и благовоспитанная, кончила гимназию, знала английский язык, читала книги и давала уроки. И, кроме того, была очаровательна. По крайней мере для Ельницкого.
Он охотно посещал ее и скоро привык к тому, что вначале тягостно действовало на его нервы. Скоро он даже утешился соображением, что как-никак, а все же Гавриил Кириллович Ильин, Зоин отец, был первым в этом городе мастером своего дела.
Гавриил Кириллович говорил:
– Дело мое не какое-нибудь эфемерное. Это вам не поэзия с географией. Без моего товара ни один человек не обойдется. И притом же дело мое совершенно чистое. Гроб не пахнет, и воздух от него в квартире крепкий и здоровый.
Зоя часто сидела в складочной комнате, где хранились заготовленные на всякий случай гробы. Одетая пестро и нарядно, – у отца много оставалось атласа, парчи и глазета, – и даже со вкусом, Зоя часто звала туда и своего друга.
– Пойдёмте в складочную, Леонтий Васильевич, – говорила она, – там тепло и сухо и там хочется говорить сказки. Там каждая доска пахнет вымыслом.
Они шли в складочную. Там Зоя рассказывала Леонтию Васильевичу вычитанные из книг истории и сказки, очень сильно изменяя и дополняя их своими вымыслами. Ельницкий сначала неловко поеживался и хмуро посматривал кругом, а потом принимался развивать перед Зоею свои взгляды.
Порою Зоин отец приходил сюда, за делом или просто так послушать их разговоры. Если за делом, Зоя и Ельницкий уходили в другие комнаты. Если просто так, они продолжали разговаривать, а он слушал, поглаживая седые длинные усы и весело сверкая синими, как у дочери, все еще молодыми глазами. Кто всмотрится внимательно в эти глаза, тому понятно станет, что они многое видели и многое привыкли замечать.
Старик и сам сказал однажды Ельницкому, когда они сидели все трое в складочной:
– Я все вижу, я все знаю. Конечно, мелкотою мне, по моей популярности, заниматься не приходится, но что касается почтенных жителей нашего города, я знаю срок каждому и размер. Как только умер, у меня все готово. Конечно, для видимости прикинешь мерочку, но только, скажу с интимною откровенностью, мог бы и не беспокоить покойника. Только поставить прибор по желанию родственников.
Леонтий Васильевич недоверчиво усмехался, а старик продолжал:
– Видите, здесь сложены гробы разных размеров; длина, ширина, все к кому-нибудь пригнано. Глаз у меня наметанный, а мерка у меня живая.
Зоя слегка покраснела и улыбалась, а Леонтий Васильевич спросил:
– Какая мерка?
Старик объяснил охотно:
– Зою мою вожу в церковь, на гулянье, в театр. Станет рядом с кем надо, а уж мне и видно, какая разница в росте, в ширине. На один сантиметр не ошибусь. Конечно, людей в городе много, есть и совпадения в размерах, и на иную домовину у меня по несколько кандидатов. Списочки веду.
Леонтий Васильевич вспомнил, как на днях Зоя подошла и стала рядом с ним и старик смотрел на них внимательно. Холодок пробежал по его спине. Он укоризненно посмотрел на Зою. Она отвернулась и легким движением гибкой руки показала на один из гробов.
– Вот мой размер, – сказала она равнодушно.
– А вам не жутко? – спросил Ельницкий.
– Я ведь здесь выросла, – спокойно ответила она.
Когда Ельницкий уходил в тот вечер домой, ему казалось, что он никогда не перешагнет порога складочной. Но на другой же день Зоя опять повела его туда, и он послушно пошел за нею. Невеселыми глазами он окинул ряд гробов и спросил, стараясь говорить шутливо:
– Который же тут по моему размеру?
И с досадою услышал, как дрогнул его голос.
Зоя спокойно улыбнулась и сказала:
– Срок настанет еще не скоро.
Сказала так уверенно, как будто бы знала. И звук ее слов внес удивительное успокоение в душу молодого человека. А Зоя ласково погладила края своего гроба и сказала:
– И в этот ляжет кто-нибудь другой, не я. Мне почти жаль, – я к нему привыкла и запомнила узор его досок.
Все отчетливее с каждым днем понимал Ельницкий, что любит Зою. Он был уверен, что и она любит его. Их встречи были часты и радостны, их разговоры – доверчивы и ясны. Они иногда говорили друг другу «ты», почти не замечая этого. Но о любви своей еще молчали. Что-то удерживало Ельницкого. А Зоя спокойно ждала, терпеливая и уверенная, точно и в самом деле знающая все сроки.
Однажды Ельницкий спросил ее:
– Зоя, ты – мечтательница. Но в этой мрачной обстановке можно ли мечтать о любви?
Зоя посмотрела на него внимательно и нежно, и голос ее был сладок и звонок, когда она говорила:
– На могилах цветут розы, над гробами возникает любовь. Мать-земля сырая любит нас и тогда, когда мы цветем, и тогда, когда мы отцветаем. Она радуется и славит Бога каждый раз, когда рождается человек.
В середине декабря однажды Ельницкий пришел к Зое вечером. Горели лампы, было тихо. Он прошел в складочную. Зои было не видно.
Он проходил мимо гробов, чтобы сесть у печки, погреться, подождать, – в передней ему сказали, что Зоя дома. Взор его, дотоле невнимательный, вдруг остановился на одном гробу, стоявшем на скамейке: там он увидел Зою, вздрогнул и остановился.
Девушка спала, лежа прямо на досках; ее голова покоилась на сложенных руках; губы нежно улыбались, и дыхание было безмятежно-ровное.
Ельницкий тихо позвал:
– Зоя!
Девушка открыла глаза.
– А, это – ты, – сказала она, приподнимаясь. – Сегодня я очень устала. А если очень устанешь, то всего слаще отдыхать на голых досках.