Лев Толстой - Том 14. Произведения 1903-1910 гг
Эта «дикая» жизнь так легко рождает поэзию, потому что в ней все всерьез — и любовь, и непокорство, и вражда, и смерть. В сравнении с Бутлером и Полторацким, которые и несовершенны, и недовольны собой, и как бы неопределенны в своих действиях и оценках, Хаджи-Мурат живет сильно, решительно и серьезно.
В повести ощутима пушкинская традиция — в рукописях ее сам Толстой протягивает нити от своего повествования к пушкинской «Капитанской дочке». Речь идет о Марье Дмитриевне, которая в восприятии Бутлера как бы соединила в одном лице Василису Егоровну и Машу Миронову. Но знаменательно и то, что главенствующая роль и в «Хаджи-Мурате» и в «Капитанской дочке» принадлежит «разбойнику», бунтарю с трагической судьбой. Как Бутлер рядом с Хаджи-Муратом, так и Гринев рядом с Пугачевым, решения и поступки которого значительны и необратимы, выглядит человеком неустоявшимся, незрелым. Так же как Пугачев для Гринева, Хаджи-Мурат для Бутлера обладает властной притягательной силой, и оба молодых героя испытывают в финале сильнейшее потрясение: Бутлер видит страшную отрубленную голову Хаджи-Мурата с «детским добрым выражением» посиневших губ, Гринев — мертвую, окровавленную голову казненного Пугачева. И Пушкин и Толстой, смело обнажая противоречия и накладывая «тени», создают истинно поэтические образы своих мятежных героев.
Ситуация «Хаджи-Мурата» в сжатом, концентрированном виде выразила толстовское ощущение и толстовское понимание современного мира в целом.
Люди живут в трагической разобщенности друг с другом, и война представляет собою крайнее выражение этого разобщения: бессмысленно гибнет от горской пули Петруха Авдеев, «набегом» русских разоряется чеченский аул, Хаджи-Мурат вынужден при побеге жестоко расправиться с конвоирующими его казаками, Каменев с холодным чувством возит «напоказ» отрубленную голову Хаджи-Мурата. А между тем — и Толстой дорожит каждой возможностью подчеркнуть это — люди стремятся и способны к доверительному человеческому общению поверх всех тех барьеров, которые созданы в окружающей жизни. Такие сердечные связи возникают между Хаджи-Муратом и Марьей Дмитриевной, Хаджи-Муратом и Бутлером. Но этому общению противостоят мощные и хорошо организованные силы.
Известны слова Толстого о Шамиле и Николае I, «представляющих вместе как бы два полюса властного абсолютизма — азиатского и европейского»[86]. Исследователи показали те удивительные совпадения, своего рода «зеркальные отражения», которые обнаружены Толстым в образе действий и психологии того и другого деспота. И дело даже не в том, что сами эти люди, распоряжающиеся судьбами других, лично аморальны. Гораздо хуже и опаснее то, что создана определенная система, втягивающая в свое действие многих и многих и неизбежно воспроизводящая социальное зло: войны, угнетение, грабеж трудящихся, репрессии.
Именно ясное понимание Толстым сущности деспотической власти, враждебности ее всему человеческому делает конфликт повести особенно острым. Судьба Хаджи-Мурата не случайность, но неизбежная закономерность.
С самого начала повести и до конца ее Хаджи-Мурат вынужден спасаться от преследований. Даже тогда, когда, казалось бы, ничто ему непосредственно не угрожает, а, напротив, он окружен участием и симпатией и даже влиятельные сановники типа Воронцова расточают ему похвалы и обещают поддержку, тень опасности, тень безысходности нависает над героем. Возможно, в жизни Хаджи-Мурата были моменты, когда он предавался своего рода игре, решая, с кем ему выгоднее быть — с Шамилем или с русскими. Но теперь для него наступило время последних решений. Он вспоминает свое детство, мать, родные места, он думает о своем сыне Юсуфе, которого грозит ослепить Шамиль, и понимает, что это самое дорогое, что поступиться этим нельзя. Вообще Хаджи-Мурат не из тех, кто мог бы приспособиться, уступить, согнуться, — именно эта черта делает его героем трагическим. Да и сама необходимость выбирать между Шамилем и российским самодержавием, в сущности, навязана Хаджи-Мурату обстоятельствами: внутренне протестуя против своего зависимого положения, он осуществляет свой последний, отчаянный и безнадежный побег. В «Хаджи-Мурате» Толстой возвращался к себе жизнелюбцу и бунтарю.
Писание «Хаджи-Мурата», которому Толстой порой предавался как чему-то запретному, совершаемому, как он сам говорил, «от себя потихоньку», было в нем голосом самой жизни. И стихия жизни во всей своей полноте, во всем блеске и многоголосии господствует в повести. Торжествующей силой жизни дышат здесь мельчайшие подробности, которые Толстой упорно накапливал и внимательно обдумывал. В дневниковой записи от 14 октября 1897 года читаем: «К Хаджи-Мурату подробности: 1) Тень орла бежит по скату горы, 2) У реки следы по песку зверей, лошадей, людей, 3) Въезжая в лес, лошади бодро фыркают, 4) Из куста держи-дерева выскочил козел» (т. 53, с. 153). В последние часы жизни Хаджи-Мурат слушает свист и щелканье соловьев, которых в Нухе было особенно много. И после его гибели они запели снова, словно напоминая о неистребимости и красоте всего живого: «Соловьи, смолкнувшие во время стрельбы, опять защелкали, сперва один близко и потом другие на дальнем конце».
Хаджи-Мурат у Толстого — человек, переполненный силой жизни, отвагой, мужеством, — бьется в тенетах ложных установлений современной действительности. Его единственная цель — во чтобы то ни стало разорвать путы, хотя бы и ценой собственной жизни. Он обречен с самого начала, но он не безответная жертва, как например Авдеев. Дело тут доходит до открытой схватки, и героическая гибель Хаджи-Мурата, как она ни ужасна (а Толстой, не отворачиваясь, точно и строго воспроизводит все страшные подробности его смерти), вызывает в читателе потрясение возвышающего и просветляющего свойства.
Толстой мыслит целыми сцеплениями образов, то родственных, то исключающих друг друга. Он рисует сильного, независимого, несдающегося Хаджи-Мурата и, работая над «Фальшивым купоном», хочет «в pendant к Хаджи-Мурату написать другого русского разбойника Григория Николаева, чтоб он видел всю незаконность жизни богатых, жил бы яблочным сторожем в богатой усадьбе с lawn-tennis’oм» (т. 53, с. 161). Но в отличие от непокорного горца этот «разбойник» должен раскаяться, понять красоту «божеской» жизни. Образ человека, живущего согласно обязательному для всех идеалу христианского непротивления и любви, также остается дорог Толстому. Его творчеству, его взгляду на человеческую личность и ее роль в мире до конца свойственны открытые, непримиренные противоречия.
При этом важно помнить мысль Ленина: «Противоречия во взглядах Толстого — не противоречия его только личной мысли, а отражение тех в высшей степени сложных, противоречивых условий, социальных влияний, исторических традиций, которые определяли психологию различных классов и различных слоев русского общества в пореформенную, но дореволюционную эпоху»[87]. Эпоха подготовки русской революции выразилась у Толстого, как пишет Ленин, через всю «совокупность его взглядов, взятых как целое…»[88] Последние произведения Толстого внутренне связаны со всем его творчеством, но взгляд его становится все обобщеннее и строже. Он видит теперь окружающее как бы с новой духовной дистанции. Д. П. Маковицкий записал 30 мая 1909 года: «Л. Н. говорил про нынешнее свое писание: короче и яснее выражает то, о чем уже прежде писал, намекал»[89]. Есть в этом взгляде Толстого и особое любование, проникновенность и боль прощания.
В последний раз художественно воссоздаются Толстым «несравненные картины русской жизни»[90]. В драматической обстановке последних яснополянских лет, накануне окончательного разрыва с родовым гнездом и ухода от всей своей прежней жизни Толстой начинает писать «Воспоминания» и не может оторваться от поэтически воспринятых, по-своему гармонических картин давнопрошедшего. Один за другим проходят человеческие типы, сформированные тем кругом, к которому принадлежал Толстой по рождению и воспитанию: отец — «он был не то, что теперь называется либералом, а просто по чувству собственного достоинства не считал для себя возможным служить ни при конце царствования Александра I, ни при Николае»; мать — «все, что я знаю о ней, все прекрасно»; тетенька, Т. А. Ергольская — «она научила меня духовному наслаждению любви».
Сословные черты и предрассудки нередко сочетались в этих человеческих индивидуальностях с незаурядностью натуры, независимостью, нравственной высотой, художественной одаренностью.
Но Толстой не мог не видеть, что эта культура, породившая и его самого, подошла к своему последнему кризису. Истинный выход, истинное обновление жизни можно было найти только в народе, этом подлинном «большом свете», как называл его Толстой. Поэтому такой радостью и надеждой проникнуты последние краткие очерки — «Разговор с прохожим», «Песни на деревне», «Благодарная почва», — импровизационно возникшие из случайных встреч и разговоров Толстого с крестьянами в поле, на деревне, в дороге. И в самые последние дни не покидает Толстого вера в народ, его духовные силы и становится неотступным желание теснее слиться с народом и в миропонимании и в самом образе жизни.