Викентий Вересаев - Том 3. На японской войне. Живая жизнь
Пьер в плену. На его глазах французы расстреляли русских поджигателей. В глазах французов, совершавших казнь, Пьер прочел тот же испуг, ужас и борьбу, какие были в его сердце. «Да кто же это делает, наконец?» – спрашивает себя Пьер.
«С той минуты, как Пьер увидел это страшное убийство, совершенное людьми, не хотевшими этого делать, в душе его как будто вдруг выдернута была пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога. И он чувствовал, что не его вина была причиной того, что мир завалился в его глазах, и остались одни бессмысленные развалины. Он чувствовал, что возвратиться к вере в жизнь – не в его власти».
Пьера помещают в балаган военнопленных. Он знакомится с Платоном Каратаевым. От маленького старика солдата непрерывно лучится радостно-любовная жизнь, и жизнь эта освещает и согревает все вокруг, – от лиловой собачонки, спящей на ногах Каратаева, до самого Пьера, которого он кормит печеными картошками.
«Нет, мне все ничего, – сказал Пьер, – но за что они расстреляли этих несчастных!.. Последний лет двадцати.
– Тц, тц… – сказал маленький человек. – Греха-то, греха-то»…
И поспешно переходит разговором на другое. И во всех разговорах его светится вера в таинственное благообразие жизни, в конечную целесообразность даже ее скорбей.
«– Да теперь все равно, – невольно сказал Пьер.
– Эх, милый человек ты, – возразил Платон. – От сумы да от тюрьмы никогда не отказывайся… Рок головы ищет. А мы все судим: то не хорошо, то не ладно…
Наружи слышались где-то вдалеке плач и крики. Пьер долго не спал, и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте. Он чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких-то новых и незыблемых основах, двигался в его душе».
Четыре недели Пьер в плену. Он испытывает с товарищами-солдатами «почти крайние пределы лишений, которые может переносить человек. И именно в это самое время он получил то спокойствие и довольство собой, к которым он тщетно стремился прежде. Он долго в своей жизни искал с разных сторон этого успокоения, согласия с самим собою, того, что так поразило его в солдатах в Бородинском сражении: он искал этого в филантропии, в масонстве, в рассеянии светской жизни, в вине, в геройском подвиге самопожертвования, в романтической любви к Наташе; он искал этого путем мысли, – и все эти искания и попытки, все обманули его. И он, сам не думая о том, получил это успокоение и это согласие с самим собою только через ужас смерти, через лишения и через то, что он понял в Каратаеве».
На утренней заре Пьер выходит из балагана, смотрит на далекую Москву, на летящих через поле галок. Когда он ощутил прикосновение свежего воздуха и когда потом вдруг брызнуло светом с востока и – купола, и кресты, и роса, и даль, и река – все заиграло в радостном свете, – «Пьер почувствовал новое, неиспытанное им чувство радости и крепости жизни. И чувство это – готовности на все, нравственной подобранности – чувство это не только не покидало его во время плена, но, напротив, возрастало в нем по мере того, как увеличивались трудности его положения».
Французы отступают из сожженной Москвы и гонят с собою пленных. Новые ужасы развертываются перед Пьером. Отстающих пленных пристреливают. «Пьер чувствовал, что та роковая сила, которая смяла его во время казни и которая была незаметна во время плена, теперь опять овладела его существованием. Ему было страшно; но он чувствовал, как по мере усилий, которые делала роковая сила, чтобы раздавить его, в, душе его вырастала и крепла независимая от нее сила жизни.
В плену, в балагане, Пьер узнал не умом, а всем существом своим, жизнью, что человек сотворен для счастья, что счастье в нем самом, в удовлетворении естественных человеческих потребностей… Но теперь, в эти последние три недели похода, он узнал еще новую, утешительную истину, – он узнал, что на свете нет ничего страшного.
Теперь только Пьер понял всю силу жизненности человека и спасительную силу перемещения внимания, вложенную в человека, подобную тому спасительному клапану в паровиках, который выпускает лишний пар, как только плотность его превышает известную норму.
Он не видел и не слыхал, как пристреливали отсталых пленных, хотя более сотни из них уже погибли таким образом. Он не думал о Каратаеве, который слабел с каждым днем и, очевидно, скоро должен был подвергнуться той же участи. Еще менее Пьер думал о себе. Чем труднее становилось его положение, чем страшнее была будущность, тем независимее от того положения, в котором он находился, приходили ему радостные и успокоительные мысли, воспоминания и представления».
Он идет в толпе пленных под дождем. «Ему казалось, что он ни о чем не думает; но далеко и глубоко где-то что-то важное и утешительное думала его душа. Это что-то было тончайшее духовное извлечение из вчерашнего его разговора с Каратаевым». Каратаев рассказал ему про одного старика купца, безвинно сосланного на каторгу и там умершего. «Не самый рассказ этот, но таинственный смысл его, та восторженная радость, которая сияла на лице Каратаева при этом рассказе, таинственное значение этой радости, это-то смутно и радостно наполняло теперь душу Пьера».
А Каратаев, больной и ослабевший, уж не в силах идти. Он знает, что его сейчас пристрелят. «В своей шинельке он сидел, прислонившись к березе. В лице его, кроме выражения вчерашнего радостного умиления при рассказе о безвинном страдании купца, светилось еще выражение тихой торжественности».
На ночном привале Пьер засыпает у костра. Но и во сне душа его думает и подводит итоги пережитому:
«Жизнь есть все. Жизнь есть бог. Все перемещается, движется, и это движение есть бог. И пока есть жизнь, есть наслаждение самосознания божества. Любить жизнь – любить бога. Труднее и блаженнее всего – любить эту жизнь в своих страданиях, в безвинности страданий».
Любить жизнь – любить бога… А как раз в это время, – может быть, в эту же ночь, – за несколько сот верст от Пьера лежит в Ярославле князь Андрей, брезгливыми к жизни глазами смотрит на невесту, сына, сестру и, толкуя слова бога о птицах небесных, думает: «Этого они не могут понимать, что все эти чувства, которыми они дорожат, все мысли, которые кажутся так важны, – что они не нужны».
Во сне Пьеру является давно забытый старичок учитель, который в Швейцарии преподавал ему географию. Старичок показывает Пьеру глобус.
«Глобус этот был живой, колеблющийся шар, не имеющий размеров. Вся поверхность шара состояла из капель, плотно сжатых между собой. И капли эти все двигались, перемещались и то сливались из нескольких в одну, то из одной разделялись на многие.
– Вот жизнь, – сказал старичок учитель. – В середине бог, и каждая капля стремится расшириться, чтобы в наибольших размерах отражать его. И растет, и сливается, и сжимается, и уничтожается на поверхности, уходит в глубину и опять всплывает. Вот он, Каратаев, вот разлился и исчез»…
Нам уже знакомо это высшее единство жизни, просветляющее и страдания, и смерть отдельных существ. Об этом высшем единстве говорили слова, звучащие в «Трех смертях» над умершею барыней:
«Сокроешь лицо твое, – смущаются. Возьмешь от них дух, – умирают и в прах свой возвращаются. Пошлешь дух твой, – созидаются и обновляют лицо земли».
Партизаны отбивают у французов партию пленных, в которой находится Пьер. Пьер на свободе.
«– Ах, как хорошо, как славно! – говорил он себе. – Как хорошо, как славно!
И по старой привычке он делал себе вопрос: „Ну, а потом что? Что я буду делать?“ И тотчас же он отвечал себе: „Ничего. Буду жить. Ах, как славно!“
То самое, чем он прежде мучился, чего он искал постоянно, цели жизни – теперь для него не существовало. Эта искомая цель жизни теперь не случайно не существовала для него только в настоящую минуту, но он чувствовал, что ее нет и не может быть. Он не мог иметь цели, потому что он теперь имел веру, – не веру в какие-нибудь правила, или слова, или мысли, но веру в живого, всегда ощущаемого бога».
А мы знаем, что такое теперь для Пьера бог. Жизнь есть бог. Не будем спорить о словах.
Erfull davon dein Herz, so gross es ist,Und venn du ganz in dem Gefuhle selig bist,Nenn'es dann, wie du willst,Nenn's Gluck! Herz! Liebe! Gott!Ich habe keinen NamenDafur! Gefuhl ist alles.Name ist Schall und Rauch,Umnebelnd Himmelsgluth[2].
Будем же вместе с Пьером жизнь называть богом.
«Прежде Пьер искал бога в целях, которые он ставил себе. Это искание цели было только искание бога. И вдруг он узнал в своем плену не словами, не рассуждениями, но непосредственным чувством то, что ему давно уже говорила нянюшка: что бог – вот он, тут, везде. Он в плену узнал, что бог в Каратаеве более велик, бесконечен и непостижим, чем в признаваемом масонами архитектоне вселенной. Он испытывал чувство человека, нашедшего искомое у себя под ногами, тогда как он напрягал зрение, глядя далеко от себя. Он всю жизнь свою смотрел туда куда-то поверх голов окружающих людей, а надо было не напрягать глаз, а только смотреть перед собой».