Леонид Андреев - Том 6. Проза 1916-1919, пьесы, статьи
В этом есть что-то особенное. Это не просто свободный полет шара с тремя пассажирами — это знамение времени, это торжество культуры, это символ!
При грохоте и восторге сытой, пьяной и развеселой толпы из сада г. Омона поднимается воздушный шар с тремя представителями трех различных отраслей московской культуры. Неустрашимый аэронавт г. Жильбер, очень известный журналист г. Эр, сотрудник «Московского листка», и омоновская певица. Имя последней неизвестно, и сам присяжный историограф сада «Аквариум» г. Эр в своем высокопоучительном описании путешествия называет ее просто «барыня». Для полного комплекта не хватает хотя бы одного околоточного надзирателя. Зато, впрочем, есть коньяк и рябчики.
Земля спит тяжелым и глубоким сном. Ни огня, ни проблеска жизни. Тьма, безмолвие; загадочная пустыня. Живы ли там люди и только спят, или все они повымерли?
Путешественники философствуют.
— Как там скучно, — говорит журналист и плюет вниз.
— О да, — отвечает неустрашимый аэронавт. — Но разве это люди?
Тоже плюет. Певица трясется от страха и просится:
— Хочу вниз!
Журналиста охватывает легонькая дрожь — от сырости? — и он мужественно говорит:
— Действительно, г. Жильбер, не лучше ли опуститься. А то залетим, куда Макар телят не гонял…
— Мы-то, — удивляется неустрашимый аэронавт.
Даже певица и та перестает трястись и выполняет руладу, полную храбрости и благонадежного веселья. Журналист чувствует свою ошибку и поправляется:
— Дело в том, что я сейчас не могу умирать. Положительно не могу. На мне лежит такая высокая обязанность… перед родиной, перед миром. И, кроме того, аванс.
— У меня тоже аванс, — рыдает певица.
Временно корзина наполняется стонами и воплями. Земля спит и не чувствует, какая страшная драма разыгрывается в верхних слоях атмосферы. Выручает всех неустрашимый аэронавт.
— Успокойтесь, господа. За храбрых сама судьба. И потом у нас есть гайдроп.
— Гайдроп?
— Да, канат. Он волочится по земле, цепляется за ее поверхность и замедляет ход.
Журналист быстро соображает и, просияв, спрашивает:
— А если какой-нибудь прохожий подвернется под гайдроп?
— То будет сбит, — решительно отвечает неустрашимый аэронавт.
— Ха-ха!.. — закатывается журналист.
— А-ха-ха!.. — заливается певица.
— Хе-хе, — поддерживает аэронавт.
Путешественники ликуют. Земля спит. Все охвачено тьмой. Внизу безмолвие и тяжелый загадочный сон. Вверху — звонкие рулады, бульканье и веселые возгласы:
— Пью за французов, г. Жильбер!
— Пью за русских, г. журналисты!
Певица затягивает «Марсельезу», но, по незнакомству с мотивом, переходит на:
— Караул, разбой, батюшки мои, мои…
Земля спит, но на востоке уже загорается заря. Беседа высоких путешественников принимает спокойный, созерцательный характер. Неустрашимый аэронавт бросает вниз обглоданную косточку рябчика и глубокомысленно замечает:
— Вот мы едим рябчика, а они что?
— Глину, — острит журналист, отправляя вниз опорожнившуюся бутылку. В корзине веселье и новые тосты.
Земля просыпается. На поле выгоняется скотина; кое-где показываются люди. Начинается самая прелесть путешествия. Здесь я позволю себе привести дословную выдержку из описания г. Эра. Она красноречива, искренна и правдива:
«Мы видим, как пасущиеся в открытом поле животные, заслышав звук рожка г. Жильбера и заприметив несущееся над ними серое чудовище — шар, в испуге разбегаются во все стороны с диким криком и ревом; мы замечаем, что и на людей вид нашего шара производит не менее сильное впечатление. Мужики и бабы впопыхах выбегают из изб, другие мгновенно бросают работу, и многие от неожиданности явления падают ниц на землю. Мы даже слышим их ругань и проклятия, когда гайдроп неосторожно задевает и опрокидывает сложенную в порядке коноплю и крыши их изб». Путешественники помирают со смеху.
— Вот ослы-то! — говорит журналист и, ввиду поднявшейся изжоги, впадает в кратковременную меланхолию. — Невежественная темная страна. Сколько еще нужно забот, чтобы просветить. Страшно подумать…
— Ах, как они ругаются, — жалуется певица.
— А что? Опять, кажется, крышу сорвали? — вглядывается журналист и хохочет. — Смотрите, смотрите — чуть всю избу не завалило. А баба-то, баба-то — на четвереньках!
Хохот. Но обозленные невежды как-то ухитряются схватить конец гайдропа и удерживают шар. Путешественников охватывает благородное негодование и страх.
— Пустите! — кричат они. — Пустите же, голубчики. Пустите, а то жаловаться будем!
Но мужики неумолимы. Они привязывают шар к дверному косяку избы и ругаются. Но неустрашимый аэронавт выручает и здесь. «Он выбрасывает немного балласту, — пишет г. Эр, — шар с страшной силой рванулся вверх, потянув за собой и гайдроп… и снес всю крышу избы, к которой его привязали мужики».
— Много взяли? — кричит насмешливо журналист и показывает фигу.
Певица выполняет благонадежно веселую руладу.
В селе Новоселье в путешественников стреляют из ружей, но не попадают.
— Какое невежество! — восклицает неустрашимый аэронавт.
— Какая дикая, бессмысленная злоба! — тоскует певица.
— Мне стыдно быть русским! — сокрушается журналист. — От лица всей интеллигенции приношу вам горячее извинение, г. Жильбер. Передайте мое глубокое сожаление о случившемся высокочтимому амфитриону г. Омону. От лица всей русской прессы прошу его не придавать значения этому прискорбному факту. И смею надеяться, что ни на количестве бутербродов, ни на качестве всего остального это не отразится.
— Я с удовольствием извиняю Россию, г. журналист, но как посмотрит на это г. Омон…
— Пожалуйста, я умоляю вас. Хотите, я стану на колена?
— Хорошо, хорошо, я постараюсь. Чувство справедливости подскажет г. Омону, что вы не ответственны за грех ваших невежественных и некультурных соотечественников.
Конец путешествия несколько изгладил неприятное впечатление и возродил надежду на возможность культуры и в России. Спустился шар в Калужской губернии, около города Мещовска. «Из Мещовска, где в тот день открылось земское собрание, прибыли к месту спуска шара губернский предводитель дворянства, уездный исправник и масса горожан».
«Дикая утка»
У меня был маленький, беленький котенок, на которого приятно было смотреть в минуты грусти. Вся его нехитрая жизнь была сплошной иллюзией: ни одного предмета не видел он таким, каков он есть, а вкладывал в него самостоятельное и очень интересное содержание. Поскребывание ножом он считал за несомненное приближение добычи или врага, настораживался, следил, прицеливался и нисколько не огорчался и не разочаровывался, когда ничего не находил. Очевидно, враг удрал, думал он и преспокойно переходил к очередным занятиям: прыганью вокруг шуршащего клочка бумаги или запутыванию клубка. Ни одной минуты не проводил он в бесплодном спокойствии. То он позорно трусил и надолго скрывался под диваном, то бурно ликовал, то впадал в глубокое недоумение и решал проклятые вопросы. Даже собственная его личность служила для него интересной загадкой и неиссякаемым источником удовольствий. Бывали у него моменты, когда он совершенно искренно принимал себя за кого-то другого и от изумления, восторга и ужаса впадал в столбняк. Собственный хвост он упорно считал совсем посторонним и притом враждебным обстоятельством и отчаянно, до потери сознания, боролся с ним.
И если бы я умел объясняться на кошачьем диалекте, уверяю вас, я ни за что не стал бы объяснять моему беленькому приятелю, что бумага есть просто бумага, нитка — просто нитка, а хвост — нечто неотъемлемое, навсегда ему присвоенное по законам природы. И временами я, человек, со всеми своими шестью чувствами и разумом, чувствовал себя обездоленным бедняком в сравнении с этой неразумной тварью, а жизнь свою — нищенской, плоской и скучной.
Потом котенок вырос и стал молодым котом. У него завелись знакомства и связи, и были ли среди его приятелей скептики, черт знает чего ему нагородившие, или женщина ему изменила, или попросту пора такая пришла, но от многих иллюзий он, по-видимому, отрешился. Бумажку с ниткой он признавал и, будучи в хорошем настроении, не прочь был с ней повозиться, хотя уже не столько для себя, сколько для людей, но хвост свой положительно игнорировал и к поскребыванию пальцем относился иронически.
Теперь он возмужал — и более скучного, отвратительного и пошлого существа я не знаю. Иллюзий — никаких. Валяется целые дни по постелям и диванам, еле продирает заспанные глаза, зевает, и если вы хотите расшевелить его, то поднесите ему настоящую мышь и притом к самому носу. Разыскивать ее он не станет, очевидно полагая, что всех мышей все равно не переловишь, а из-за одной не стоит подыматься. Даже молоко он крадет с изумительным равнодушием, единственно из необходимости, и если в скором времени он покончит самоубийством, я нисколько не удивлюсь. Теперь, когда я что-нибудь пишу, а он лежит неподалеку и пренебрежительно щурит на меня свои зеленые глаза, я страшно боюсь, как бы он не заговорил. Я знаю, что он скажет что-нибудь в таком роде: