Лев Толстой - Том 21. Избранные дневники 1847-1894
[17 августа. ] Думал: отчего мы так рады обвинять и так злобно несправедливо обвиняем? Оттого, что обвинение других снимает с нас ответственность. Нам кажется, что нам дурно не оттого, что мы дурны, а оттого, что другие виноваты.
[…] Вчера, то есть 16, получил письмо о смерти дорогого Ballou и 17, нынче письмо от Чичерина — ужасное. Для сообщения мне сведений о том, как утонченные тамбовцы относились к крепостным, он пишет мне свою речь мужикам на празднике с водкой, на котором опился один мужик до смерти. Это ужасно. Это такая пучина холодного эгоизма и подлой тупости, возможности существования которой я уже переставал верить.
[18 августа. ] Жив. Утро по обыкновению. Очень сонный.
К «Отцу Сергию». Подробность, долженствующая дать уровень реальности. Адвокат на морозе втягивает сопли. И от него пахнет духами, табаком и ртом.
Все глубже и глубже забирает эта история. Соблазн славы людской и прославления, — то есть обман, чтоб скрыть веру.
Начал разбирать письма, да бросил. Вечером приехал Эрдели, проводил Золотарева. Сам свез — тоже прекрасное чувство к нему — спокойно дружелюбное. Дурно спал.
20 августа. 90. Пирогово. Встал поздно, слаб, читал Ибсена «Wilde Ente»*. Нехорошо. Сережа волнуется убытками. Уехал верхом в 6. Прекрасно ехал. Радостно молился. Думаю, что укрепляет меня. […]
21 августа. Ясная Поляна. 90. Встал рано, убрал, купался, поправил заключение. Читал Ибсена «Росмер»…* Недурно пока. Теперь 3-й час, пойду отдохнуть.
После обеда рубил один. Тоскую очень о несообразности жизни.
22 августа. Ясная Поляна. 90. Рано, все то же. Молитва утешает. Письмо от Чертковых хорошее. Ругин пришел. Очень хорошо поговорили с ним. Соня проснулась и было приняла хладнокровно, но потом Илья расстроил ее, сказал, что не может есть при нем. Соня прекрасно вела себя. Сделала не то, что нужно, но с любовью стремилась сделать наилучшее. И как мне дорого это. И как радостно. Мне было тяжело. Она сказала ему. Он хорошо, по крестьянски-христиански принял и ушел. Эгоизм и распущенность жизни нашей, всех наших с гостями ужасают. Мне кажется, все идет, усиливаясь. Должен быть скоро конец. Вечером приехали Стаховичи и Зиновьевы.
Думал самое простое: накануне вечером хорошо разговаривал с Алексеем Митрофановичем. Он рассказал мне таблицу Менделеева. А я ему говорил, что он очень осуждает. По этому случаю думал самое простое: судить о других совсем не нужно, если это не нужно для дела божия.
23 августа. Ясная Поляна. 90. Все та же томительная жара. Молитва все не оставляет меня. И мне так радостно это. Вчера написал три письма пустые — Чертковым, Ге и еще кому-то. Суета все та же, та же жестокость жизни, та же тупость. Соблазн ужасный, огромный, опутавший их. Я думал, что он разрешится чем-нибудь. Так нельзя.
26 августа. Ясная Поляна. 90. Дурно спал. Поздно встал. Пошел купаться, думал:
1) Осуждение остроумное, это под соусом труп. Без соуса отвратился бы, а под соусом не заметишь, как проглотишь.
2) Любить это переноситься в душу другого, жить его желаниями. Я не могу этого. Учись. Ты не мог и сыграть чижика, а теперь читаешь ноты presto[118]. Как же ты хочешь без упражнения. Бывает врожденное, так же как и музыка: один в деле любви деликатен, чует за другого от природы, и в деле музыки слышит, помнит, находит, а другой не чует и не слышит. Но и тому и другому надо учиться. Надо учиться, упражняться любить, т. е. чувствовать за другого, а мы не только не учимся, но часто учимся противному; учимся не чувствовать за другого, тушить в себе эту чуткость: в делах, в игре, на охоте, на войне. […]
27 августа. Ясная Поляна. 90. Встал поздно. Первое впечатление — мужики из Кутьмы. На мировом съезде утвердили решение судьи о заключении двух женщин в острог за подол травы. Ужасно сильно меня тронуло. Это шайка разбойников — судьи, министры, цари, чтоб получать деньги, губят людей. И без совести. Тут же получил 20 «Century», анархистский журнал — прекрасно. Надо что-то сделать. Помоги, господи. С молитвой, которая не оставляет меня. Ходил рубить с стариком. Приехали Стаховичи с рассказами об Амвросии и Оптиной пустыни. Теперь 5 часов. Иду обедать. Надо держаться всеми силами. Это экзамен. Любить их, переноситься в них, но любить и блюсти истину выше всего. Приехал Лева. Письма: одно — переписаны слова обо мне Зосей, другое из Америки, вроде Оболенского упрек за «Крейцерову сонату».
Весь вечер с Стаховичами. Не только скучно, но совестно — так они далеки от меня; но зато, слава богу, не сорвался ни разу, несмотря на чепуху М. Стаховича и других. Лева приехал, рассказывал про назревающее столкновение Сережи и Ильи. Матерьялизм. Вот именно восьмидесятники.
28 августа. Ясная Поляна. 90. 63-й год мне. И совестно, что то, что 1890: 63 = 30, и что 28 лет моей женитьбе, что эти цифры представлялись мне чем-то значительным, и я ждал этого года как знаменательного. Встал поздно. Первое впечатление тяжелое — бабы, пришедшей за лошадью, которую опять отняли у нее для кумыса. Но я несправедлив был, зол. Вчера сказали, что сгорел Булыгин. Я поехал к нему. Дорогой молился и отчасти смирился. Молитва укрепляет и имеет все время неослабляющееся значение. Булыгин не сгорел, но четырнадцать дворов в Хатунке. Вернулся. И не могу очистить себя от зла на детей. Все было во мне. А между мною и ими точно что случилось. Почитал Биернсона* — хорошо, очень трагично. Заснул. Теперь 5 часов, иду обедать.
Думал: Маша рассказывала, как Лева с Стаховичем говорили о том, что не надо смешивать благотворительность с хозяйством: в «хозяйстве справедливость, а благотворительность — совсем другое». Так говорят с уверенностью, что это умно и мило, а в сущности, это не что иное, как отмежевание себе произвольной области, в которой вперед уж освобождаешь себя от всякого человеческого чувства, в которой разрешаешь себе быть жестоким. Так говорят про службу, дисциплину, государство. Какое прекрасное художественное произведение возможно на эту тему. И как нужно! И как мне хочется!
Еще думал: большинство добрых чувств, мыслей — не чувства, мысли. А то, что тебя взволнует что-либо доброе: сострадание ли, сознание ли неправды и желание помочь уяснить, и это доброе стремление переходит или в негодование, злобу, осуждение, или в тщеславное перед людьми выставляемое рассуждение — болтовню, и сила его уходит, ничего не сделав. Надо не выпускать, запереть это чувство, как пар, как воду, и пускать его уж только в поршень и на колесо.
Кто-то едет. Помоги, отец!..
Это была коляска с письмами из Тулы. Письмо ругательное из Америки. Зачем я написал это, браня докторов? Невесело мне с старшими детьми. Заботы о деньгах, об устройстве, и самоуверенность и довольство собой полное. Мало во мне любви к ним. И не могу вызвать больше. Ходили гулять на Козловку. Соня жаловалась на сыновей.
[31 августа. ] Теперь 1-й час. Вечером проводил Анненкову. Я поправил заключение*. Читал Слепцова.
[3 сентября. ] Пропущено три дня. 1, 2, 3 сентября. Ясная Поляна. 90. Начну с нынешнего 3 сентября. Встал поздно, ходил. Не пью кумыс. Недоброе чувство к Сереже. Не могу заглушить. Надо бы говорить. Да что говорить. Только могу осуждать, а он самодоволен до последней степени. […]
Нынче думал: я сержусь на нравственную тупость детей кроме Маши. Но кто же они? Мои дети, мое произведение со всех сторон, с плотской и духовной. Я их сделал, какими они есть. Это мои грехи — всегда передо мной. И мне уходить от них некуда и нельзя. Надо их просвещать, а я этого не умею, я сам плох.
Я часто говорил себе: если бы не жена, дети, я бы жил святой жизнью, я упрекал их в том, что они мешают мне, а ведь они — моя цель, как говорят мужики. Во многом мы поступаем так: наделаем худого; худое это стоит перед нами, мешает нам, а мы говорим себе, что я хорош, я бы все сделал хорошо, да вот передо мной помеха. А помеха-то я сам.
Сел писать заключение. Ничего не мог. Оно все разрастается. […]
6 сентября. Ясная Поляна. 90. Все то же. Болит под ложечкой — апатия. Сплю. И дурные мысли. Но держусь и молюсь. Рубил, гулял поздно, снес письмо Соне* на Козловку. Теперь 11-й час, иду чай пить. Вчера читал «Emil’a» Руссо. Да, дурно я повел свою семейную жизнь. И грех этот на мне и вокруг меня. Утром позвали на сходку. Я ходил и старался мирить. Похоже, что не напрасно. […]
13 сентября. Ясная Поляна. 90. Встал рано, пошел пилить и рубить с Машей. Очень устал. Дома сел было и тотчас же опять сознал свое бессилие. Грустно, и грустно, что грустно. Если бы помнил: смирение, покорность и любовь, не было бы грустно. Болело под ложечкой все утро. Читал Coleridg’a*. Очень симпатичный мне писатель — точный, ясный, но, к сожалению, робкий — англичанин — англиканская церковь и искупление. Не может.