Алексей Константинович Толстой - Князь Серебряный (Сборник)
И Малюта опять покосился на Басманова.
Басманов изменился в лице. Вся наглость его исчезла.
– Государь, – сказал он, делая необыкновенное усилие, чтобы казаться спокойным, – должно быть, он за то облыгает меня, что выдал я его твоей царской милости!
– А как стали мы, – продолжал Малюта, – прижигать ему подошвы, так он и показал, что был-де тот корень нужен Басманову, чтоб твое государское здоровье испортить.
Иоанн пристально посмотрел на Басманова, который зашатался под этим взглядом.
– Батюшка-царь! – сказал он, – охота тебе слушать, что мельник говорит! Кабы я знался с ним, стал ли бы я на него показывать?
– А вот увидим. Расстегни-ка свой кафтан, посмотрим, что у тебя на шее?
– Да что же, кроме креста да образов, государь? – произнес Басманов голосом, уже потерявшим всю свою уверенность.
– Расстегни кафтан! – повторил Иван Васильевич.
Басманов судорожно отстегнул верхние пуговицы своей одежды.
– Изволь, – сказал он, подавая Иоанну цепь с образками.
Но царь, кроме цепи, успел заметить еще шелковый гайтан на шее Басманова.
– А это что? – спросил он, отстегивая сам яхонтовую запонку его ворота и вытаскивая из-за его рубахи гайтан с ладанкой.
– Это, – проговорил Басманов, делая над собою последнее, отчаянное усилие, – это, государь… материнское благословение.
– Посмотрим благословение! – Иоанн передал ладанку Грязному. – На, распори ее, Васюк.
Грязной распорол ножом оболочку и, развернув зашитый в нее кусок холстины, высыпал что-то на стол.
– Ну, что это? – спросил царь, и все с любопытством нагнулись к столу и увидели какие-то корешки, перемешанные с лягушечьими костями.
Игумен перекрестился.
– Этим благословила тебя мать? – спросил насмешливо Иван Васильевич.
Басманов упал на колени.
– Прости, государь, холопа твоего! – вскричал он в испуге. – Видя твою нелюбовь ко мне, надрывался я сердцем и, чтоб войти к тебе в милость, выпросил у мельника этого корня. Это тирлич, государь! Мельник дал мне его, чтоб полюбил ты опять холопа твоего, а замысла на тебя, видит бог, никакого не было!
– А жабьи кости? – спросил Иоанн, наслаждаясь отчаянием Басманова, коего наглость ему давно наскучила.
– Про кости я ничего не ведал, государь, видит бог, ничего не ведал!
Иван Васильевич обратился к Малюте.
– Ты говоришь, – сказал он, – что колдун показывает на Федьку; Федька-де затем к нему ездил, чтоб испортить меня?
– Так, государь! – И Малюта скривил рот, радуясь беде давнишнего врага своего.
– Ну что ж, Федюша, – продолжал с усмешкою царь, – надо тебя с колдуном оком к оку поставить. Ему допрос уж чинили; отведай же и ты пытки, а то скажут: царь одних земских пытает, а опричников своих бережет.
Басманов повалился Иоанну в ноги.
– Солнышко мое красное! – вскричал он, хватаясь за полы царского охабня, – светик мой, государь, не губи меня, солнышко мое, месяц ты мой, соколик мой, горностаек! Вспомни, как я служил тебе, как от воли твоей ни в чем не отказывался!
Иоанн отвернулся.
Басманов в отчаянье бросился к своему отцу.
– Батюшка! – завопил он, – упроси государя, чтобы даровал живот холопу своему! Пусть наденут на меня уж не сарафан, а дурацкое платье! Я рад его царской милости шутом служить!
Но Алексею Басманову были равно чужды и родственное чувство, и сострадание. Он боялся участием к сыну навлечь опалу на самого себя.
– Прочь, – сказал он, отталкивая Федора, – прочь, нечестивец! Кто к государю не мыслит, тот мне не сын! Иди, куда шлет тебя его царская милость!
– Святой игумен, – зарыдал Басманов, тащась на коленях от отца своего к игумну, – святой игумен, умоли за меня государя!
Но игумен стоял сам не свой, потупя очи в землю, и дрожал всем телом.
– Оставь отца игумна! – сказал холодно Иоанн. – Коли будет в том нужда, он после по тебе панихиду отслужит.
Басманов обвел кругом умоляющим взором, но везде встретил враждебные или устрашенные лица.
Тогда в сердце его произошла перемена.
Он понял, что не может избежать пытки, которая жестокостью равнялась смертной казни и обыкновенно ею же оканчивалась; понял, что терять ему более нечего, и с этим убеждением возвратилась к нему его решимость.
Он встал, выпрямил стан и, заложив руку за кушак, посмотрел с наглою усмешкой на Иоанна.
– Надёжа-государь! – сказал он дерзко, тряхнув головою, чтобы оправить свои растрепанные кудри, – надёжа-государь. Иду я по твоему указу на муку и смерть. Дай же мне сказать тебе последнее спасибо за все твои ласки! Не умышлял я на тебя ничего, а грехи-то у меня с тобою одни! Как поведут казнить меня, я все до одного расскажу перед народом! А ты, батька игумен, слушай теперь мою исповедь!..
Опричники и сам Алексей Басманов не дали ему продолжать. Они увлекли его из кельи на двор, и Малюта, посадив его, связанного, на конь, тотчас повез к Слободе.
– Ты зришь, отче, – сказал Иоанн игумну, – коликими я окружен и явными и скрытыми врагами! Моли бога за меня, недостойного, дабы даровал он добрый конец моим начинаниям, благословил бы меня, многогрешного, извести корень измены!
Царь встал и, перекрестившись на образа, подошел к игумну под благословение.
Игумен и вся братия с трепетом проводили его за ограду, где царские конюха дожидались с богато убранными конями; и долго еще, после того как царь с своими полчанами скрылся в облаке пыли и не стало более слышно звука конских подков, монахи стояли, потупя очи и не смея поднять головы.
ГЛАВА 34. Шутовской кафтан
В это самое утро к Морозову, который по воле царя остался в Слободе, явились два стольника с приглашением к царскому столу.
Когда Дружина Андреевич приехал во дворец, палаты уже были полны опричников, столы накрыты, слуги в богатых одеждах готовили закуску.
Боярин, осмотревшись, увидел, что, кроме его, нет ни одного земского, и понял, что царь оказывает ему особенную честь.
Вот зазвонили дворцовые колокола, затрубили трубы, и Иван Васильевич с благосклонным, приветливым лицом вошел в палату в сопровождении чудовского архимандрита, Левкия, Василия Грязного, Алексея Басманова, Бориса Годунова и Малюты Скуратова.
Приняв и отдав поклоны, он сел за свой прибор, и все за столом его разместились по чинам. Осталось одно пустое место, ниже Годунова.
– Садись, боярин Дружина! – сказал ласково царь, указывая на пустое место.
Лицо Морозова побагровело.
– Государь, – ответил он, – как Морозов во всю жизнь чинил, так и до смерти чинить будет. Стар я, государь, перенимать новые обычаи. Наложи опять опалу на меня, прогони от очей твоих – а ниже Годунова не сяду!
Все в изумлении переглянулись. Но царь, казалось, ожидал этого ответа. Выражение лица его осталось спокойно.
– Борис, – сказал он Годунову, – тому скоро два года, я боярина Дружину за такой же ответ выдал тебе головою. Но, видно, мне пора изменить мой обычай. Должно быть, уж не мы земским, а земские нам будут указывать! Должно быть, уж я и в домишке моем не хозяин! Придется мне, убогому, забрать свою рухлядишку и бежать с людишками моими куда-нибудь подале! Прогонят они меня отсюда, калику перехожего, как от Москвы прогнали!
– Государь, – сказал смиренно Годунов, желая выручить Морозова, – не нам, а тебе о местах судить. Старые люди крепко держатся старого обычая, и ты не гневись на боярина, что помнит он разряды. Коли дозволишь, государь, я сяду ниже Морозова; за твоим столом все места хороши!
Он сделал движение, как бы готовясь встать, но Иоанн удержал его взглядом.
– Боярин подлинно стар! – сказал он хладнокровно, и умеренность его в виду явного непокорства исполнила всех ожиданием. Все чувствовали, что готовится что-то необыкновенное, но нельзя было угадать, как проявится царский гнев, коего приближение выказывала лишь легкая судорога на лице, напоминающая дрожание отдаленной зарницы.
Все груди были стеснены, как перед наступающей бурей.
– Да, – продолжал спокойно Иоанн, – боярин подлинно стар, но разум его молод не по летам. Больно он любит шутить. Я тоже люблю шутить и в свободное от дела и молитвы время я не прочь от веселья. Но с того дня, как умер шут мой Ногтев, некому потешать меня. Дружине, я вижу, это ремесло по сердцу; я же обещал не оставить его моею милостию, а потому жалую его моим первым шутом. Подать сюда кафтан Ногтева и надеть на боярина!
Судороги на лице царя заиграли чаще, но голос остался по– прежнему спокоен. Морозов стоял как пораженный громом. Багровое лицо его побледнело, кровь отхлынула к сердцу, очи засверкали, а брови сначала заходили, а потом сдвинулись так грозно, что даже вблизи Ивана Васильевича выражение его показалось страшным. Он еще не верил ушам своим; он сомневался, точно ли царь хочет обесчестить всенародно его, Морозова, гордого боярина, коего заслуги и древняя доблесть были давно всем известны?
Он стоял молча, вперив в Иоанна неподвижный, вопрошающий взор, как бы ожидая, что он одумается и возьмет назад свое слово. Но Василий Грязной, по знаку царя, встал из-за стола и подошел к Дружине Андреевичу, держа в руках пестрый кафтан, полупарчовый, полусермяжный, со множеством заплат, бубенчиков и колокольцев.