Александр Солженицын - Архипелаг ГУЛАГ. Книга 2
Гулаговские унтеры. – Те же качества в уменьшенном виде. – Сочувственные надзиратели. – Надзиратели-ветераны. – Призванные военного времени. – Старшина Ткач в Экибастузе.
Вохра и виды её служб. – Конвой и убивши прав. – Безпрекословность отношений с зэками. – Произвол офицеров Вохры. – Как сгорели лагпункты на реке Вишере. – Военкоматский отбор конвойных войск. – Размягчение состава Вохры в годы советско-германской войны. – Стрелок Вохры Самшель. – И служба – «срок». – Конвоиры и женщины на женских лагпунктах. – Самоохрана. Её жестокость. – Самоохранник Кузьма. – Самоохранник Лунин.
Не в нарочитое хлёсткое оскорбление названа так глава, но обязаны мы и придерживаться лагерной традиции. Рассудить, так сами они этот жребий выбрали: служба их – та же, что у охранных собак, и служба их связана с собаками. И есть даже особый устав по службе с собаками, и целые офицерские комиссии следят за работой отдельной собаки, вырабатывают у неё хорошую злобность. И если содержание одного щенка в год обходится народу в 11 тысяч дохрущёвских рублей (овчарок кормят питательней, чем заключённых)[192], то содержание каждого офицера – не паче ли?
А ещё на протяжении всей этой книги испытываем мы затруднение: как вообще их называть? «Начальство, начальники» – слишком общо, относится и к воле, ко всей жизни страны, да и затёрто уж очень. «Хозяева» – тоже. «Лагерные распорядители»? – обходное выражение, показывающее нашу немощь. Называть их прямо «псы», как в лагере говорят? – как будто грубо, ругательно. Вполне в духе языка было бы слово лагерщики: оно так же отличается от «лагерника», как «тюремщик» от «тюремника», и выражает точный единственный смысл: те, кто лагерями заведуют и управляют. Так испросив у строгих читателей прощения за новое слово (оно не новое совсем, раз в языке оставлена для него пустая клетка), мы его от времени ко времени будем употреблять.
Так вот о ком эта глава: о лагерщиках (и тюремщиках сюда же). Можно бы с генералов начать, и славно бы это было – но нет у нас материала. Невозможно было нам, червям и рабам, узнать о них и увидеть их близко. А когда видели, то ударяло нам в глаза сияние золота, и не могли мы разглядеть ничего.
Так, ничего мы не знаем о сменявших друг друга начальниках ГУЛАГа – этих царях Архипелага. А уж попадётся фото Бермана или словечко Апетера – мы их тут же подхватываем. Знаем вот «гаранинские расстрелы» – а о самом Гаранине не знаем. Только знаем, что было ненасытно ему одни подписи ставить; он, по лагерю идя, и сам из маузера стрелять не брезговал, чья морда ему не выходила. Пишем вот о Кашкетине – а в глаза того Кашкетина не видели (и слава Богу). О Френкеле подсобрался материальчик, а об Аврааме Павловиче Завенягине – нет. Его, покойника, с ежовско-бериевской компанией не захоронили, о нём смакуют газетчики: «легендарный строитель Норильска»! Да уж не сам ли он и камни клал? Легендарный вертухай, то верней. Сообразя, что сверху любил его Берия, а снизу очень о нём хорошо отзывался эмведешник Зиновьев, полагаем, что зверь был отменный. А иначе б ему Норильска и не построили.
Вот об Антонове, начальнике Енисейского лагеря, спасибо, написал нам инженер Побожий[193]. Эту картинку мы всем советовали бы прочесть: разгрузку лихтеров на реке Таз. В глуби тундры, куда дорога ещё не пришла (да и придёт ли?), египетские муравьи тянут паровозы на снег, а наверху на горке стоит Антонов, обозревает и срок даёт на разгрузку. Он по воздуху прилетел, по воздуху сейчас улетит, свита пляшет перед ним, куда твой Наполеон, а личный повар тут же на раскладном столике, среди полярной мерзлоты, подаёт ему свежие помидоры и огурчики. И ни с кем, сукин сын, не делится, всё суёт себе в утробу.
В этой главе подлежат нашему обзору от полковника и ниже. Потолкуем маленько об офицерах, там перейдём к сержантам, скользнём по стрелковой охране – да и того будет с нас. Кто заметил больше – пусть больше напишет. В том наша ограниченность: когда сидишь в тюрьме или лагере – характер тюремщиков интересует тебя лишь для того, как избежать их угроз и использовать их слабости. В остальном совсем тебе не хочется ими интересоваться, они твоего внимания недостойны. Страдаешь ты сам, страдают вокруг тебя несправедливо посаженные, и по сравнению с этим снопом страданий, на который не хватает твоих разведенных рук, – что тебе эти тупые люди на должности псов? их мелкие интересы? их ничтожные склонности? их служебные успехи и неуспехи?
А теперь с опозданием спохватываешься, что всматривался в них мало.
Уж не спрашивая о даровании – может ли пойти в тюремно-лагерный надзор человек, способный хоть к какой-нибудь полезной деятельности? – зададим вопрос: вообще может ли лагерщик быть хорошим человеком? Какую систему морального отбора устраивает им жизнь? Первый отбор – при зачислении в войска МВД, в училища МВД или на курсы. Всякий человек, у кого хоть отблеск был духовного воспитания, у кого есть хоть какая-то совестливая оглядка, различение злого и доброго, – будет инстинктивно, всеми мерами отбиваться, чтобы только не попасть в этот мрачный легион. Но допустим, отбиться не удалось. Наступает второй отбор: во время обучения и первой службы само начальство приглядывается и отчисляет всех тех, кто проявит вместо воли и твёрдости (жестокости и безсердечия) – расхлябанность (доброту). И потом многолетний третий отбор: все, кто не представляли себе, куда и на что идут, теперь разобрались и ужаснулись. Быть постоянно орудием насилия, постоянным участником зла! – ведь это не каждому даётся и не сразу. Ведь топчешь чужие судьбы, а внутри что-то натягивается, лопается – и дальше уже так жить нельзя! И с большим опозданием, но люди всё равно начинают вырываться, сказываются больными, достают справки, уходят на меньшую зарплату, снимают погоны – но только бы уйти, уйти, уйти!
А остальные, значит, втянулись? А остальные, значит, привыкли, и уже их судьба кажется им нормальной. И уж конечно полезной. И даже почётной. А кому-то и втягиваться было не надо: они с самого начала такие.
Благодаря этому отбору можно заключить, что процент безсердечных и жестоких среди лагерщиков значительно выше, чем в произвольной группе населения. И чем дольше, чем непрерывнее и отметнее человек служит в Органах, тем с большей вероятностью он – злодей.
Мы не упускаем из виду возвышенных слов Дзержинского: «Кто из вас очерствел, чьё сердце не может чутко и внимательно относиться к терпящим заключение – уходите из этого учреждения!» Однако мы не можем никак соотнести их с действительностью. Кому это говорилось? И насколько серьёзно? – если при этом защищался Косырев (Часть Первая, глава 8)? И кто этому внял? Ни «террор как средство убеждения», ни аресты по признаку «сомнительности», ни расстрелы заложников, ни ранние концлагеря за 15 лет до Гитлера – не дают нам как-то ощущения этих чутких сердец, этих рыцарей. И если кто за эти годы уходил из Органов сам, то как раз те, кому Дзержинский предлагал остаться, – кто не мог очерстветь. А кто очерствел или был чёрств – тот-то и остался. (Да может, в другие разы Дзержинский подавал совет совсем другой, да у нас цитатки нет.)
Как прилипчивы бывают ходячие выражения, которые мы склонны усваивать, не обдумав и не проверив. Старый чекист! – кто не слышал этих слов, произносимых протяжно, в знак особого уважения. Если хотят отличить лагерщика от неопытных, суетливых, попусту крикливых, но без бульдожьей хватки, говорят: «А начальник там ста-арый чекист!» (Ну, например, как тот майор, который сжёг кандальную сонату Клемпнера.) Сами чекисты и пустили это словечко, а мы повторяем его бездумно. «Старый чекист» – ведь это, по меньшей мере, значит: и при Ягоде оказался хорош, и при Ежове, и при Берии, всем угодил.
Но не разрешим себе растечься и говорить о «чекистах вообще». О чекистах в собственном смысле, о чекистах оперативно-следственного направления глава уже была. А лагерщики любят только звать себя чекистами, только тянутся к тому званию или с тех должностей пришли сюда – на отдых, потому что здесь не треплются их нервы и не расшатывается здоровье. Их здешняя работа не требует ни того развития, ни того активного злого давления, что там. В ЧКГБ надо быть острым и попасть обязательно в глаз, в МВД достаточно быть тупым и не промахнуться по черепу.
С огорчением, но не возьмёмся мы объяснять, почему лозунг «орабочения и окоммунизирования состава лагерных работников»[194], успешно проведенный в жизнь, не создал на Архипелаге этого трепетного человеколюбия по Дзержинскому. С самых ранних революционных лет на курсах при Центральном Карательном Отделе и губкаротделах готовился для тюрем и для лагерей младший адмстройсостав (то есть внутренний надзор) «без отрыва от производства» (то есть уже служа в тюрьмах и лагерях). К 1925 только 6 % осталось царского надзорсостава. А уж средний лагерный комсостав и прежде того был полностью советский. Они продолжали учиться: сперва на факультетах права Наркомпроса (да, Наркомпроса! и не безправия, а – права!), с 1931 это стали исправтрудотделения Институтов права НКЮ в Москве, Ленинграде, Казани, Саратове и Иркутске. Выпускалось оттуда 70 % рабочих и 70 % коммунистов! С 1928 постановлением Совнаркома и никогда не возражающего ЦИКа ещё были расширены и режимные полномочия этих орабоченных и окоммунизированных начальников мест заключения[195], – а вот поди ж ты, человеколюбия почему-то не получилось! Пострадало от них миллионов людей куда больше, чем от фашистов, – да ведь не пленных, не покорённых, а – своих соотечественников, на родной земле.