Евгений Замятин - Том 1. Уездное
Внизу на воде – тень. Сверху видно: над темным зеркалом заводи – белая голова Марея. И не учуял: вся перегнулась сверху, глазами зовет, зовет Пелька.
Вернулась в вежу, легла. И только когда уж остыли, побледнели, дрожали от утреннего холода звезды, Марей тихонько вошел в вежу, тихонько лег на свое место.
Быстро неслась осень на серых совиных крыльях. По сумеркам – правили к югу длинные лебединые стайки, трубили в печальные трубы. По утрам мох стоял весь в седом серебре.
– Ничего не поделаешь, Пелька: надо вежу снимать да собираться в зимний стан.
– Нет!
– Сама же, девонька милая, дрожишь по ночам. Холодно.
– Мне не холодно – я не оттого… я не дрожу! Не надо отсюда!
Не умолить тебе осени, нет. В лесу разгуливал ветер-полунощник, в уши гудел, пугаючи, выметал к зиме, крутил листья.
Лихоманно-румяным, ветреным вечером вернулись в становище. В избе пахнет нежильем, холодной сажей. Но широкая лавка в кути – та самая, и только завесить окно шкурой, затопить печь…
– Ты, Пелька, затапливай, я сейчас – только вот к Кортоме, а то в лампе засветить нечего.
Пел в печи огонь, напевала Пелька. Посыпала пол можжевельником, и можжевельник на стенах, и мягкая постель на лавке: все как тогда, зимой.
Вязанка прогорела. Пелька подкинула еще одну: пляшет, трещит. И опять понемногу все ниже языки, все медленнее. Там-сям одни синие, последние. Потухли. Темно.
Вышла на улицу. Гудит полунощник, бухают волны в берег, звезды дрожат, мигают огоньки в избах.
Сквозь незавешенное окно в лавке Кортомы видно: Кортома на бочке, с трубочкой, учительно поднят указательный палец. Кожаны, ушастые шапки, белая голова с изумленными по-ребячьи глазами…
В Мареевой избе темно. От угольев еще чуть-чуть краснеется устье печи. На лавке чуть белеет Пелька, свесила ноги, руки крепко зажаты в коленях.
– Ты где же, Пелька? Ведь ты хотела – огонь в печке, как зимой?
– Я топила.
– Потухло. Эх… Давай еще зажгем, а?
– Нет. Хворост весь.
В печи уголья чуть-чуть потрескивают, шевелятся, шуршат под золой.
Все под снегом. Лютая тишь в становище.
В темноте вставали, нехотя шли на двор: нарубить снегу, кипятку согреть. Нехотя ели, поглядывали в окошко: стекла черные.
К бабке Матрене, что ли, сбегать: сколько теперь время-то?
У бабки Матрены – на стене часы, без утиху тикают, хрипят, кашляют, бегут без отдыха – зрячие в темной ночи.
– Первый час, ишь ты… А нет ли, баушка, бутылочки?
Как не быть – есть; и будто – полегче, будто – в окошке чернота слиняла, светок чуть-чуть.
Похмелые – спозаранку заваливались спать: нарочно выгоняли сна побольше, чтоб не так евсяными быть. Лето для промысла было незадачное, ежева мало, со счетом ели. Косились на стариков: старики – они жоркие, известно, а кой прок их кормить? И поголодуют – не беда.
Голодные собаки завывали. Бабы трожды в день мыли ребятам брюхо кипятком, чтоб меньше есть просили. Старики голодали молча.
И помаленьку началось со стариков: стали ногами, деснами пухнуть, кряхтеть, на печи лежа – городить невесть что. Пошла боль из избы в избу. Из избы в избу ходил Иван Романыч, земными поклонами лечил: перед образом бить поклоны, по сту, по двести, покуда пот не проймет, глядь – полегчало.
А Матрена-Плясея сверху, с печки, смеется Ивану Романычу:
– И-и, батюшка! Коли ноги носят – плясать: куда лучше твоих поклонов взопреешь…
Так все и не слезала с печки. Потягивала из горлышка, песни играла, постен-домовой на гребешке подыгрывал.
– Слышь, слышь, Степка: заливается-то как? А вот на погребце стаканчиками заиграл, во, во, ишь!
Степку посадили за бабкой приглядывать, в угол забился, глаза – круглые. Господи, хоть бы чуток рассвело! Жуть: мелет бабка невесть что, совсем спятила.
Слиняла темнота в окошке – Степка во весь дух погнал к Ивану Романычу: кончается бабка Матрена, молитву прочитать.
Пришел Иван Романыч, взлез на печь к бабке, в руках резной деревянный крест. А бабка Матрена глаза раскрыла и вытащила из-под себя карт колоду:
– Вот спасибо, пришел – Степка дурак не умеет: давай-ка мы с тобой в свои козыри?
Улыбнулся Иван Романыч, сел. Позеленелая ряска, капельный, темноликий: не то постен из поставца вышел, не то Савватий из старого складня.
Стали с бабкой играть в свои козыри. Повезло бабке: никогда в жизни так не везло. Вот придет червонная краля – тогда и доигрывать нечего.
Пришла червонная краля. Засмеялась бабка и, в свои козыри не доиграв, отдала Богу душу.
На лавке в углу заснул Степка; на печи, крепко зажав карты в руке, – Матрена. Положил Иван Романыч деревянный крест сверху карт, перекрестил обоих – и пошел себе.
Под черным потолком на печах старики корячатся, несут околесицу – все тише – и совсем замолкают в синих, вырубленных во льду пещерах; весною земля отойдет – Бог даст, будут лежать как следует, в земле, на погосте.
На севере встал синий сполох – и еще глубже, лютее тишь. Будто на самом на дне; и сверху пригнело непроходимым синим льдом, и сквозь тысячеверстный синий лед светит мерзлое солнце на дно.
В синей пещере на дне смирно стоит, привязан, тонконогий олень. Шею гладит горячая рука; на туго обтянутую коричневую морду падают теплые капли. Тысячеверстный лед сверху. Но ведь оттает же, вернется весна, зеленый мох, розовая, прохладная морошка, теплый шорох дождя?
Молчит олень.
Марея осенила благодать:
– Фонарь устроить, как в Питере. Запалить над становищем – и ни ночи, ничего: вся жизнь – по-новому.
И будто вот для этого и жил, и Тунежма – про это, а сейчас только самое слово понял: фонарь.
Ну что ж: Кортоме материалов не жалко. «Мы не кто-нибудь, у нас хватит!»
– А только я говорил: фонарики – так, маленькие, с сеткой. А ты – сейчас на свой салтык, тебе фонарину надо – во!
Нет уж: фонарики – это что. Надо такое, чтоб враз. Да и Кортома сказывал: фонарь. А теперь так – кургузит. Фонарики! То-оже…
Неизвестно, что там за окном: темный день или темная ночь. Да это и все равно теперь. От висячей лампочки-жестянки в избе – светлый круг. В светлом кругу жил Марей, строил свой фонарь: связывал в обло круг из досок-межеумок; паял жестяные трубки; плел проволочную сетку.
Там – далеко, за светлым кругом – рыжая лопская девушка. Та самая, какая однажды – давно – подрезала яру-, са, какая однажды вышла из золотой стороны с ружьем, прицелила – прямо в белую голову. И зачем промахнулась?
– Там я тебе оставила трещатника с квасом. На лавке…
Марею слышно издалека, из-за светлого круга. Узнал, улыбнулся:
– Спасибо тебе, Пелька; спасибо, милая. А то я и забыл совсем за работой. А ты сама? Не хочешь? Ну-ну…
Вот жалко – Марея частенько отрывают от дела: нынче – Кортома, завтра – Кортома, каждый день ходит. Ну да ведь и то сказать: материал – не чей-нибудь, Кортомы.
– Ну и дошлый же ты, Марей! Эку тремелюдину выдумал, а?
Кортома булькает смехом, медные скулы разъезжаются все шире. В сияющей меди Марей отражен приплюснуто, самоварно: просто дурачок. Ну, пусть себе: материалов не жалко…
Там, далеко где-то, Кортома шутит с гордой лопской девушкой.
– Вот, Пелька, скоро поеду в Норвегию за товаром. Поедем со мной, а?
– Не по дороге. Пусти руки! Слышишь – пусти!
Кортома пустил. Но уж тут рыжая сама оставила Кортоме руки. Кортома лапает, мнет, пыхтит; рыжая через плечо назад – на Марея: должно быть, боится – не обернулся бы, не увидел.
Нет, не дождалась: далеко Марей, потукивает себе молоточком…
– Ну, вот что: хочешь, платье тебе привезу? Вот к волосам-то твоим будет! Прикажи, а?
Рыжая опять назад, через плечо на Марея. Ох уж эти жёнки!
Кортома добродушно-хитро подмигивает:
– Да ну его, плюнь: не слышит, не боись. Ну, если не слышит…
– Привози твое зеленое платье… Привози два платья, привози больше, давай, я возьму все!
– Э, не-ет! Ты думаешь – даром? Ты полюби меня, жёнка. Ну, по рукам, что ли?
– Да пус-сти… Нет, впрочем, на, бери, на, на, на! Да, Кортома с ихней сестрой знает обращение, Кортому не проведешь…
– Ну, прощай, красавица. Так ты помни: уговор – пуще денег… Да, бишь, насчет материалов: ты, Марей, утречком завтра приходи – бери еще. Мне не жалко, мы – не кто-нибудь.
– Эх, вот это – спасибо!
Вот когда Марей перестал стучать молоточком, оборотился…
Наутро – и как это вышло? – Марей разминулся с Кортомой: пришел – а в лавке один приказчик, Иван Скитский.
– А хозяин где же?
– А с ковшом по брагу пошел… – хихикнул Скитский – и опять нырь в норку.
– Какую брагу?
– А-а, да так я… Сейчас назад будет. Ты, пока что, знай – выбирай.
Над проволочными кругами, над сияющей жестью – беловолосый младень-богатырь присел на корточки, синие ребячьи глаза разгорелись…