Сергей Аксаков - Том 2. Воспоминания. Очерки, незавершенные произведения
Подав просьбу об отставке, он взял отпуск на 28 дней, задал пир на весь мир всем своим приятелям на Елагином острову; трагически простился с девушкой, в которую считал себя влюбленным, бросился в повозку и поскакал в Москву по отвратительной Петербургской дороге, о которой одно воспоминание приводит в ужас всякого, кто езжал по ней. Это была не дорога, а полоса земли, по которой именно нельзя ехать: или мостовая из круглышей, настланная по болотному грунту, прыгающая и брызгающая грязью во все стороны, или каменная мостовая из крупного булыжника, беспорядочно набросанного один возле другого. Валер в Петербург приехал зимой и не имел понятия о летней дороге. Как расчетливый человек, он и не подумал купить себе рессорного экипажа, а купил крепкую, красивую, простую повозку. Всю дорогу он страдал колотьем и часто шел пешком, платя деньги на водку ямщику, чтоб он ехал шагом. Наконец в пятый день добрался он до Москвы. К Москве он был совершенно равнодушен, хотя держался мнения тех своих приятелей, которые говорили о ней снисходительно и даже благосклонно. Он уже потому был благосклонно расположен к ней, что надеялся хорошенько отдохнуть от мучительной дороги и пожить с недельку у своего друга и товарища по университету Степана Васильевича Кострова, который был женат на московке, служил и жил постоянно в Москве и сделался отчаянным москвичом…
1857
Очерк зимнего дня*
В 1813 году с самого Николина дня установились трескучие декабрьские морозы, особенно с зимних поворотов, когда, по народному выражению, солнышко пошло на лето, а зима на мороз. Стужа росла с каждым днем, и 29 декабря ртуть застыла и опустилась в стеклянный шар. Птица мерзла на лету и падала на землю уже окоченелою. Вода, взброшенная вверх из стакана, возвращалась оледенелыми брызгами и сосульками, а снегу было очень мало, всего на вершок, и неприкрытая земля промерзла на три четверти аршина. Врывая столбы для постройки рижного сарая, крестьяне говорили, что не запомнят, когда бы так глубоко промерзала земля, и надеялись в будущем году богатого урожая озимых хлебов. Воздух был сух, тонок, жгуч, пронзителен, и много хворало народу от жестоких простуд и воспалений; солнце вставало и ложилось с огненными ушами, и месяц ходил по небу, сопровождаемый крестообразными лучами; ветер совсем упал, и целые вороха хлеба оставались невеяными, так что и деваться с ними было некуда. С трудом пробивали пешнями и топорами проруби на пруду; лед был толщиною с лишком в аршин, и когда доходили до воды, то она, сжатая тяжелою, ледяною корою, била, как из фонтана, и тогда только успокаивалась, когда широко затопляла прорубь, так что для чищенья ее надобно было подмащивать мостки. Скот грелся постоянно едою, корма выходило втрое против обыкновенного, и как от летней засухи уродилось мало трав и соломы, то крестьяне начинали охать и бояться, что корму, пожалуй, не хватит и до Алексея божьего человека. Стали бить лишнюю скотину, и мясо так подешевело, что говядину продавали по три копейки ассигнациями, а баранину по две копейки за фунт. Достаточные крестьяне уже не обедали без свежинки; но скоро стали замечать, что от мясной пищи прибавляются больные, и стали ее опасаться.
Великолепен был вид зимней природы. Мороз выжал влажность из древесных сучьев и стволов, и кусты и деревья, даже камыши и высокие травы опушились блестящим инеем, по которому безвредно скользили солнечные лучи, осыпая их только холодным блеском алмазных огней. Красны, ясны и тихи стояли короткие зимние дни, похожие, как две капли воды, один на другой, а как-то невесело, беспокойно становилось на душе, да и народ приуныл. Болезни, безветрие, бесснежие, и впереди бескормица для скота. Как тут не приуныть? Все молились о снеге, как летом о дожде, и вот, наконец, пошли косички по небу, мороз начал сдавать, померкла ясность синего неба, потянул западный ветер, и пухлая белая туча, незаметно надвигаясь, заволокла со всех сторон горизонт. Как будто сделав свое дело, ветер опять утих, и благодатный снег начал прямо, медленно, большими клочьями опускаться на землю. Радостно смотрели крестьяне на порхающие в воздухе пушистые снежинки, которые, сначала порхая и кружась, опускались на землю. Снег начал идти с деревенского раннего обеда, шел беспрестанно, час от часу гуще и сильнее. Я всегда любил смотреть на тихое падение или опущение снега. Чтобы вполне насладиться этой картиной, я вышел в поле, и чудное зрелище представилось глазам моим: все безграничное пространство вокруг меня представляло вид снежного потока, будто небеса разверзлись, рассыпались снежным пухом и наполнили весь воздух движением и поразительной тишиной. Наступали длинные зимние сумерки; падающий снег начинал закрывать все предметы и белым мраком одевал землю.
Хотя мне, как страстному ружейному охотнику, мелкоснежье было выгодно и стрельба тетеревов с подъезда, несмотря на стужу, была удобна и добычлива, но, видя общее уныние и сочувствуя общему желанию, я также радовался снегу. Я воротился домой, но не в душную комнату, а в сад и с наслаждением ходил по дорожкам, осыпаемый снежными хлопьями. Засветились огоньки в крестьянских избах, и бледные лучи легли поперек улицы; предметы смешались, утонули в потемневшем воздухе. Я вошел в дом, но и там долго стоял у окошка, стоял до тех пор, покуда уже нельзя было различить опускающихся снежинок… «Какая пороша будет завтра, – подумал я, – если снег к утру перестанет идти, где малик – там и русак…» И охотничьи заботы и мечты овладели моим воображением. Я особенно любил следить русаков, которых множество водилось по горам и оврагам, около хлебных крестьянских гумен. Я с вечера приготовил все охотничьи припасы и снаряды; несколько раз выбегал посмотреть, идет ли снег, и убедясь, что он идет по-прежнему, так же сильно и тихо, так же ровно устилая землю, с приятными надеждами лег спать. Длинна зимняя ночь, и особенно в деревне, где ложатся рано: бока пролежишь, дожидаясь белого дня. Я всегда просыпался часа за два до зари и любил встречать без свечки зимний рассвет. В этот день я проснулся еще ранее и сейчас пошел узнать, что делается на дворе. На дворе была совершенная тишина. Воздух стал мягок, и, несмотря на двенадцатиградусный мороз, мне показалось тепло. Высыпались снежные тучи, и только изредка какие-то запоздавшие снежинки падали мне на лицо. В деревне давно проснулась жизнь; во всех избах светились огоньки и топились печи, а на гумнах, при свете пылающей соломы, молотили хлеб. Гул речей и стук цепов с ближних овинов долетал до моего слуха. Я засмотрелся, заслушался и не скоро воротился в свою теплую комнату. Я сел против окошка на восток и стал дожидаться света; долго нельзя было заметить никакой перемены. Наконец, показалась особенная белизна в окнах, побелела изразцовая печка, и обозначился у стены шкаф с книгами, которого до тех пор нельзя было различить. В другой комнате, дверь в которую была отворена, уже топилась печка. Гудя и потрескивая и похлопывая заслонкой, она освещала дверь и половину горницы каким-то веселым, отрадным и гостеприимным светом. Но белый день вступал в свои права, и освещение от топящейся печки постепенно исчезало. Как хорошо, как сладко было на душе! Спокойно, тихо и светло! Какие-то неясные, полные неги, теплые мечты наполняли душу…
«Лошади готовы: пора, сударь, ехать!» – раздался голос Григорья Васильева, моего товарища по охоте и такого же страстного охотника, как я. Этот голос возвратил меня к действительности. Разлетелись сладкие грезы! Русачьи малики зарябили перед моими глазами. Я поспешно схватил со стены мое любимое ружье, моего неизменного испанца…
Москва, 1858, декабрь.
Комментарии
Воспоминания*
События, о которых повествуют эти «Воспоминания», относятся к 1801–1807 гг., ко времени пребывания С. Т. Аксакова в Казанской гимназии и университете. «Воспоминания» хронологически завершают автобиографическую трилогию Аксакова, хотя писались они почти одновременно с последними главами «Семейной хроники» и задолго до «Детских годов Багрова-внука». 18 декабря 1853 г. Аксаков уведомлял сына Ивана, что хотел было приняться за воспоминания о Гоголе, но, добавляет он, «меня уговорили наперед окончить «Казанскую гимназию», которая, надо признаться, не только сильно меня занимает, но и волнует: память детства так ожила во мне, что старому сосуду приходится невтерпеж…» (ИРЛИ, ф. 3, оп. 3, д. № 14, лл. 3 об. – 4). Три дня спустя Аксаков писал Тургеневу: «Я теперь с увлечением пишу историю моего болезненного детства, которая называется «Казанская гимназия». Стану ожидать вашего суда, на искренность и справедливость которого могу положиться; сам же и все мои в этом деле не могут быть настоящими судьями: оно слишком затрагивает чувство, а этот господин сумеет обмануть кого угодно» («Русское обозрение», 1894, № 11, стр. 9).