Викентий Вересаев - К жизни (сборник)
Ивана Ильича новый ревкома, в порядке трудовой повинности, обязал лечить безвозмездно все местное население. За это ему выдается из ревкома по два фунта муки в неделю.
— И какие мужики требовательные стали, настойчивые! Таскают то и дело, по самым пустяковым поводам, и непременно, чтоб сейчас пришел! Нарыв на пальце у него, и Иван Ильич, старик, должен тащиться к нему, — сам ни за что не придет. Сытые, отъевшиеся, — и даже не спросят себя; чем же мы-то живем? А у самих всегда — и сало на столе, и катык, и барашек жареный.
Иван Ильич примирительно сказал:
— Ну, все-таки… Вот вчера Цырулиева дала бутылку молока.
— Первый, кажется, случай. Да! Раз еще как-то фунт брынзы дали… На днях пьяный вломился к нам Тимофей Глухарь, орал: «Эксплуататоры! Я вам покажу! Если хоть одна жалоба на тебя будет от мужиков, засажу в подвал на две недели!» И вдруг потребовал, чтобы Иван Ильич записался в коммунисты. — «Отчего, — говорит, — не желаете? Значит, вы сочувствуете белогвардейцам»… Сам в новеньком пиджаке и брюках, — реквизировал у Галицкого, помнишь, у шоссе его дачка? Акцизный контролер из Курска.
Пришел инженер Заброда, бухгалтер деревенского кооператива, — длинный, с большим кадыком на чахоточной шее. Увидел Катю, нахмурился. Поколебавшись, неохотно подал ей руку и сейчас же отвернулся: он не прощал ей, что она пошла служить к большевикам.
Медленно курил он толстую крученку из плохого табаку и сиплым голосом своим рассказывал: кооператив закрыт, весь товар взят на учет и вот уже месяц лежит без движения. Деревня без мануфактуры, без обуви, без керосина и спичек. И никакие представления не помогают. Один ответ: ждать распоряжений! Им хорошо, у самих всего в избытке. Спешить некуда!
Водянисто-голубые глаза его светились суровою ненавистью.
— Я не могу понять, — что это? Уверенность ли в безграничном терпении русского народа, или выражение полного отчаяния от сознания своего банкротства?
Катя возразила:
— Не знаю. Что-то неуловимое, мне непонятное, — но другое что-то, что дает им силу. Страшную, неодолимую силу. А помимо их — либо махновщина, в основе еще более ужасная, либо деникинщина, возвращение к старому.
— А теперь уже не воротились к старому? Все, как прежде, только в еще более российских формах. Для народа разницы нет, измываются ли над ним становые с урядниками, или комиссары с Гребенкиными… То же рабство, та же тупая реакция.
— Нет! Все-таки тут революция, самая настоящая. А не реакция.
Заброда пренебрежительно оглядел ее.
— Смертные казни, подавление самодеятельности, удушение печати… Вот так революция!
И отвернулся.
Жарким золотым светом смеется воздух, соленым простором дышит темно-синее море, зовущий аромат льется от белых акаций.
Дачка на шоссе. Муж и жена. И по-прежнему очумелые глаза, полные отчаяния. И по-прежнему бешеная, неумелая работа по хозяйству с зари до поздней ночи. У них отобрали лучшую одежду, наложили контрибуцию в три тысячи рублей. Уплатить было нечем, и пришлось продать корову. И, хотя уже не было коровы, с них требовали семь фунтов масляного продналога.
Он — с ввалившимися, неподвижными глазами. У нее, вместо золотистого ореола волос, — слежавшаяся собачья шерсть. И ненавидящие, злобные друг к другу лица.
— Екатерина Ивановна! Объясните вы ей, пожалуйста: ведь можно кормить маленьких цыплят пшенною крупою, не варя ее.
— По-моему, можно. Я просто крупою кормила.
— Вот видишь. И так погибаем от работы, а она: нет, это вредно для цыплят, нужно им варить кашу!
Катя пошла на деревню отыскать Капралова, и еще — купить чего-нибудь съестного для своих. Ее удивило: повсюду на крестьянских дворах клубился черный дым, слышался визг свиней, алели кровавые туши. Встретилась ей Уляша. Чудесные, светлые глаза и застенчивая улыбка на хищных губах. Катя спросила:
— Что это, праздник какой скоро, что ли? Почему везде свиней колют?
— Нет, праздника нету. А только… Слышно, по одной свинье позволят держать каждому, остатних будут отбирать.
— Так вы всех лишних спешите зарезать!
— Ну да!
— Это к лету-то! Кто же летом свиней колет? — Катя засмеялась. — Ну, что, Уляша, нравится вам большевизм?
Уляша застенчиво улыбнулась и взглянула в сторону.
— Нет. Что же это делают! Кому охота работать, если все отбирают. Цену объявляют пустяковую, «по твердой цене», и все верно лишнее отдай им. Вино забрали, уж не знаем, работать ли виноградники, или бросить. Люди все время в разгоне по нарядам, а нужно сено возить.
— Зато земля теперь ваша. И вещи у дачников для вас отбирают.
— Вещи — что! Их и купить можно. А за землю мы Бреверну не так уж много платили. И в городе хорошо торговали. А теперь торговлю прекратили… Только и ждем, что авось прогонют их.
Катя хохотала.
— Нет, продажного ничего нету.
— Ну, брынзы, может быть, муки? Хоть сала, — ведь вот, вы свинью колете.
— А на что нам деньги? Ничего на них не купишь. Да и не надобно нам. Все теперь есть. Это раньше было: вы ели, а мы смотрели. А теперь мы будем есть, а вы — посмотрите. Хе-хе-хе!
— Вот так — шоссе идет, а так, на горке, хата стоит. В отдельности от хуторков. И все люди, что в хате жили, от тихва перемерли. Не знаю, дезинфекцию сделали ли, нет ли. Хату на замок заперли, запечатали. Шел ночью прохожий один, видит, — огонек. Подошел к хате. В окошке лампа горит. Постучался, не отвечают. На двери замок висит, печать. Подивился он. Дело летнее, переночевал на воле. Утром зашел в хуторки. Его там угостили, а, может, по нынешнему времени, и за деньги купил, — уж не могу сказать. Поел. Спрашивает: «Кто это там на горке живет?» — Никого нету, пустая хата. — «Как так пустая? Там огонь горел».
Стали мужики вспоминать, — верно, по ночам огонь горит. Оказался тут камманист один. Винтовку взял, наган, влез в окошко и в печку спрятался. Думали, — не зеленые ли по ночам собираются?
Только полночь пробило, вдруг лампа на столе сама собою зажглась. Сидят два старичка и разговаривают. Один, — борода длинная, как полагается: саваофская; у другого кучерявенькая. Сидят и разговаривают, — вообще, значит, разговаривают о жизни, об ее продолжении. Один говорит: «Нет, Никола, не хватает терпения моего. Всех хочу уничтожить». А другой ему: «Подожди, потерпи еще немножко. Может, переменится все, одумаются люди, получше станут. Тихомирье придет».
Ну, на этом и сговорились. Первый и говорит, головы не поворачивая: «Михаил, вылезай!»
А камманиста Михаилом звали. Притулился он в печке, думает, — не к нему. А старичок опять: «Вылезай, Михаил, мы ведь знаем, что ты в печке».
Нечего делать, вылез.
— Вот. Будешь ты тут стоять, пока не придет изменение.
И врос он в землю по пояс.
Утром другие камманисты пришли, стали откапывать. Никакая кирка не берет. Так до сих пор и стоит середь хаты, в земле по пояс. Комиссия приезжала из Симферополя, опять откапывали, думали, — не белогвардейская ли пропаганда. Ничего подобного. Все записали, как было, Ленину послали телеграмму.
Под ярким солнцем над бывшей кофейнею Аврамиди развевался новенький красный флаг и желтела вывеска! «Рабоче-крестьянский клуб». В раскрытые окна несся громкий голос оратора.
Катя зашла. За стойкою с огромным обзеленевшим самоваром грустно стоял бывший владелец кофейни, толстый грек Аврамиди. Было много болгар. Они сидели на скамейках у стен и за столиками, молча слушали. Перед стойкою к ним держал речь приземистый человек с кривыми ногами, в защитной куртке. Глаза у него были выпученные, зубы темные и кривые. Питомец темных подвалов, не знавший в детстве ни солнца, ни чистого воздуха.
— Товарищи! Вы должны понимать, что теперь у нас социализм, все должны помогать друг другу. Вы вот говорите: мануфактуры нету, струменту нету. Как же рабочий может работать, как он может заготовлять вам товар, ежели у него нет хлеба? Вы должны доставлять им хлеб, чтоб учредилось братство трудящихся. Вы — им, они — вам. Вам добыли землю, мы прогнали помещиков и отдали вам…
Он говорил громким, привычным к речам голосом, все время делал по два шага то в одну сторону, то в другую и махал кулаком, как будто вколачивал гвозди.
— Товарищи! У нас теперь есть всякие отделы: отдел народного хозяйства, отдел социального обеспечения, — просто сказать; собес, — отдел народного просвещения. Неужели это не ясно? Все устроено по-социалистически, для трудового народа. Раньше, при царе Николке, попы вас учили: а да бе, а как буквы в склады сложить, тому не учили. Учили, как нужно на пузо эпитрахиль спущать, как нарукавники надевать, а настоящему понятию не учили. А теперь вам дается образование настоящее, социалистическое. Все это нужно понимать. И нужно работать сообща, все, как один человек. Товарищи! Социал-предатели, меньшевики и эсеры, подкупленные буржуазией, наущают вас не давать хлеба советской республике, запрятывать его в ямы, чтобы голодом взять советскую власть и все поворотить на старое. Ну, только это напрасно! Если меж вас есть такие кулацкие елементы, которые за контрреволюцию, то железная рука пролетариата заставит их переменить свои понятия. Мы люди дошлые, глаза у нас острые. Под какие ометы не закапывайте зерно, мы везде сыщем. И тогда такому кулаку будет плохо!