Крым, я люблю тебя. 42 рассказа о Крыме [Сборник] - Андрей Георгиевич Битов
— А от смерти? — Оля поежилась. — Она и так по пятам ходит, зачем еще с Биюк-Енышара прыгать?
— От нее все равно не убежишь. Она вовремя приходит, а иногда просто пугает. Но она нас пугает, а нам не страшно! — Он провел рукой по ежику седых волос. — Вдоль хребта полететь можно, не очень высоко будет. Не такие ощущения, как над морем, но все равно полет! И потом, что значит «прыгать»?! Я вам предлагаю не прыгнуть, а воспарить!
— Уболтал? — засмеялся второй инструктор, когда Оля потуже затянула сандалии, чтобы не свалились во время полета.
Под ней расстилался макет земли, опутанный венами тропинок, артериями дорог, по которым ползли муравьи-машины и жуки-автобусы: в Феодосию, Алушту, Новый Свет.
Они обогнули вершину Биюк-Енышара, с которой махали руками черные фигурки, и полетели к Орджоникидзе. Справа — «конец света». Голубое море сливается с небом и горит одновременно золотым и серебряным огнем в лучах заходящего солнца. Слева на горизонте — гора планеристов Узун-Сырт, а на ней — невидимый отсюда глазу маленький самолет и летчик, поворачивающийся к Оле лицом.
Последний рейсовый автобус был набит битком, но все еще стоял с раскрытыми дверями. Шесть человек из их группы тоже возвращались в Феодосию. Подталкивая друга в спины, они влезли внутрь. Стоя на подножке, Оля обернулась к здоровяку и помахала рукой.
— А история? Вы обещали историю! — вспомнила она.
— Это след от кинжала. Спецоперация в горах! — закричал он.
Двери захлопнулись. «Понятно», — кивнула Оля.
Здоровяк помахал рукой и пошел к своему микроавтобусу, думая о том, что след от кинжала гораздо лучше, чем падение в канаву с велосипеда по собственной глупости.
«Нет, не по глупости, — поправил он себя. — А из-за первой любви… Но и она могла бы отойти в сторону, стерва».
Владимир Гуга
Субтропики
Пролог
Кто-то скажет: «Такого не может быть! Автор — шизофреник!» Но не стоит преждевременно сверлить свой висок указательным пальцем. Факты, изложенные ниже, неопровержимо доказывают, что искривления времени-пространства иногда принимают самые причудливые формы. Когда-то громадная черноморская волна размером с десятиэтажный дом разбилась о прибрежные глыбы. Грохот субтропической пучины стремительно взметнулся над скалами, достав до самых звезд, пинг-понгово отскочил от небесной тверди и глухо шмякнулся в комариных лесах где-то на северо-востоке. Через некоторое количество лет упавшее эхо взбесившейся стихии материализовалось.
Каховка
Черноморское побережье Москвы раньше называлось Севастопольским районом. А еще раньше — Советским. Не убери власти название «советский», может быть, Советский Союз и не развалился бы. В мире же все связано. И названия с именами даются не просто так.
Московское Причерноморье — самое благодатное место столицы. Здесь не было и уже, наверное, никогда не будет никаких крупных промышленных заведений. По сути, это южная провинция Москвы, живущая по своим южным законам. Ближайший родственник московского Причерноморья — Замоскворечье, тоже провинция, но уже пожилая, музейно-историческая.
Этот край — обычный рай. Недаром здесь когда-то тоскливо дремали здания с религиозными названиями: райисполком, райком, районо. Такие «райки» имелись и в других уголках Москвы, но в наших краях они смотрелись особенно уместно. Разумеется, единственный заводик на черноморском побережье Москвы назван по-морскому — «Чайка». На этом предприятии с пернатым названием работали школьники. Эксплуатацию детей в СССР запрещали, но все-таки ребята с приморских улиц работали в цехах «Чайки». Работа эта называлась «упэка».
Завод с романтическим названием, располагавшийся на перекрестке Одесской и Малой Юшуньской, медленно разваливался и разворовывался. Он исчезал неспешно, но зримо, будто таял: кирпичик за кирпичиком, деталька за деталькой. В цехах «Чайки» школьники собирали удивительные штуки: крохотные компасы для кожаных браслетов наручных часов и маленькие электромоторчики для механических игрушек. Компасы были чистой бутафорией, их стрелки не указывали юг и север, а просто неприкаянно болтались под прозрачным колпачком. Заводик выпускал еще один вид бутафории — портретики Гагарина. Они отличались от компасов только тем, что вместо букв W‑N‑E‑S в кружке улыбалась веселая рожица первого космонавта планеты Земля. У мужчин ремни для часов с Гагариным пользовались большим спросом. Мой дед тоже носил часы с улыбкой Юрия Алексеевича.
Ландшафт территории завода передавал обаяние послевоенной разрухи: овраги, ямы, нагромождение поломанных станков, ржавая кабина грузовика, свалка отходов производства. Ну, и говно, конечно, попадалось. Там не хватало только обгоревшей башни танка и пары скелетов в военной форме. И все это чудо утопало в зарослях лопухов и крапивы. Слоняться по постапокалиптическому миру «Чайки» можно было вечно. Единственное, что омрачало наши сталкерские походы, — примыкавшая к забору завода территория школы-интерната. По негласному закону «Чайка» находилась во владении интернатских. Поэтому мы ходили по заводскому хозяйству настороженно, постоянно оглядываясь. Так уж повелось: обитатели школы-интерната на Каховке считались неприкасаемыми беспредельщиками. Они нас били и отнимали мелочь. Как-то около ворот интерната на меня напали два воспитанника интерната. У одного на кулак был надет подшипник. Мальчик мне сказал: «Мы, интернатские, все психованные, больные на голову. Если не отдашь мелочь — зубы вышибу».
Лишаться зубов мне не хотелось. Поэтому я отдал ему пятнадцать копеек одной монетой. Интересно, что интернатские вдали от своей обители проявляли просто какие-то чудеса трусости. Они передвигались по причерноморским улочкам — Одесской, Керченской, Каховке, Большой и Малой Юшуньской — какими-то коротенькими заячьими перебежками, а завидев группу местных пацанов в пять и более человек, неслись сломя голову в сторону своего интерната.
К нашему неземному восторгу, детский завод, пропахший горелой пластмассой, выдавал колоссальное количество брака: его мусорные контейнеры просто ломились от слитков компасов и недоделанных электромоторчиков. Иногда нам удавалось вынести с зашарпанной «Чайки» расплавленную глыбу, состоящую из сотен компасов, и спрятать ее в подвале жилого дома. Выковырянные из глыбы кружки с бессмысленно дрожащей двухцветной стрелкой я обменивал на всякую дребедень: вкладыши из упаковок иностранных жвачек, марки, значки. Бывало, я шатался по району с карманами, плотно набитыми компасами, понимая, что помойки этими романтическими атрибутами были завалены неспроста. Искусственный компас хоть и бутафория, но все-таки символ морских путешествий. А мы ведь жили на морском побережье Москвы.
Летом мы втихаря ходили плескаться в заросший тиной, кишащий пиявками пруд, расположенный между улицей Каховка и Балаклавским проспектом. Честно говоря, это был даже не пруд, а огромная большая теплая лужа с мелкой рыбой, стрекозами и прочей чудесной живностью. «Пляж» представлял собой крохотную проплешину, вытоптанную до пуленепробиваемой твердости. Пятачок, облюбованный