Сергей Есенин - Последний Лель
Анна радостно клала письмо за пазуху и ходила перечитывать по базарным дням к лавочнику Левке.
По селу загуторили, что она от Степки забрюхатела.
Глава вторая
Филипп запряг лошадь, перекрестил Лимпиаду и, тронув вожжи, помчал на дорогу.
Он ехал в Чухлинку сказать, что приехали инженеры и отрезали к казенному участку, который покупал какой-то помещик, чухлинский Пасик.
Пасик — еланка и орешник — место буерачное и неприглядное.
Но мужики каждой осенью дробились на выти и почти по мешку на душу набирали орехов.
Весной там паслись овцы, и в рытых землянках жили пастухи.
Филипп досадовал, что чухлинцы не могли приехать по наказу сами.
Спустился в долину и увидел вбивавшего колья около плотины Карева.
— Далеко?
— Да в Чухлинку, — сердито махнул он, заворачивая к мельнице. — Отрезали ведь, — поморщился и стер со лба остывающий пот.
— Плохое дело…
— Куда хуже.
— Ты погоди ехать в Чухлинку, — сказал Карев. — Попьем чай, погуторим, а потом и я с тобой поеду.
День был ветреный, и сивые тучи, как пакля, трепались и, подхваченные ветром, таяли.
Филипп отпустил повод, завязал его за оглоблю и отвел лошадь на траву.
Летняя томь кружила голову, он открыл губы и стал пить ветер.
— Ох, — говорил Карев, — теперь война пойдет не на шутку. Да и нельзя никак. Им, инженерам-то, что! Подкупил их помещик, отмерили ему этой астролябией без лощин, значит, и режь. Ведь они хитрые бестии. Думают: не смекнут мужики.
— Где смекнуть второпях-то, — забуробил Филипп, — тут все портки растеряешь.
— Я думаю нанять теперь своих инженеров и перемерить участки… Нужно вот только посмотреть бумаги — как там сказано, с лощинами или без лощин. Если не указано — плевое дело. У нас на яру ведь нет впадин и буераков, кроме этой долины, а в старину земли делили не как сейчас делят.
— Говоришь — война будет, значит, не миновать… Кто их знает: целы ли бумаги.
Тучи клубились шерстью и нитками сучили дождь.
Карев надел кожан, дал Филиппу накрыться веретье, и поехали на Чухлинку.
Дорога кисла киселем, и грязь обдавала седоков в спины и в лицо.
Лес дымил как задавленным пожаром; в щеки сыпал молодятник мох, и веяло пролетней вялостью.
Переехали высохший ручей и стали взбираться на бугор.
Сотский вырезал из орясника палку, обстрогал конец и, нахлобучив шапку, вышел на кулижку.
— На сход! — кричал он, прислоняясь к мутно-голубым стеклам.
Скоро оравами затонакали мужики и, следом за ними, шли, поникнув, пожилые вдовы.
Староста встал с крыльца и пошел с корогодом в пожарный сарай.
— Православные, — заговорил он, — Филипп приехал сказать, что инженеры отрезали у нас Пасик.
Мужики завозились, и с нырявшим кашлем кой-где зашипел ропот.
Обсуждали, как их обманывают и как доказать, что оба участка равны по старой меже.
Порешили выписать инженеров и достать бумаги.
Карев опасался, как бы бумаги не пропали.
Он искал старожилов и расспрашивал, с кем дружил покойный барин и живы ли те, при ком совершался акт.
Тяжба принимала серьезный характер; он разузнал, что и сам помещик был свидетелем, когда барин одну половину отмежевал казне, а другую — крестьянам.
— Уж ты выручи нас, — говорили мужики, — мы тебя за это попомним…
Карев, усмехаясь, вынимал кисет и, отрывая листки тоненькой бумаги, угощал мужиков куревом.
— Ничего мне не надо, табак пока у меня завсегда свой, а коли, случится на охоте, кисет забуду, так тут попросил бы одолжить щепоть.
Смеялись и с веселым размахиваньем шли в трактирчик.
— Одурачить-то мы их одурачим, — возвращался он к старому разговору, — вот только б бумаги не подкашляли…
Лимпиада, покрыв стол, стала ждать брата и, прислонясь к окну, засверкала над варежкой спицами.
Ставни скрипели, как зыбка.
Она задумалась и не заметила, как к крыльцу подкатила таратайка.
Ворота громыхнули, Чукан с веселым лаем выскочил наружу, и Лимпиада, встрепенувшись, отбросила моток.
— Ты что ж это околицу-то прозевала, — весело поздоровался Карев.
Лимпиада, закрасневшись, выставила свои, как берестяные, зубы и закрылась рукавом.
— Забылася, — стыдливо ответила она.
— Эх ты, разепа, — шутливо обернулся он, засматривая ей в глаза.
Вошел Филипп и внес мокрый хомут; с войлока катился бисер воды и выводил змеистую струйку.
— Гыть-кыря! — пронеслось над самым окном.
— Кто это? — встрепенулся Филипп. — Никак пастухи… Федот, Федот, — замахал он высокому безбородому, как чухонец, пастуху, — ай прогнали?
— Прогнали, — сердито щелкнул кнутом на отставшую ярку пастух.
— Вот, сукин сын, что делает, — злобно вздохнул Филипп, — убить не грех.
— На Афонин перекресток гоним! — крикнул опять пастух. — Измокли все из кобеля борзого… петлю бы ему на шею.
Лимпиада искоса глядела на Карева, и когда он повертывался, она опускала глаза.
Тучи прорванно свисли над верхушками елей, и голубые просветы бражно запенились солнцем. По траве серебряно белела мокресть.
— Пойдем в лес сходим, — сказал Филипп. — Нужно на перемет посмотреть, в куге на озере я жерлику поставил; теперь, после дождя, самый клев.
Сосны пряно кадили смолой, красно-желтая кора вяло вздыхала, и на обдире висли дождевые бусы.
— Ау! — крикнула Лимпиада, задевая за руку Карева.
— У-у-у! — прокатилось гаркло по освеженному лесу.
Карев отбежал и тряхнул сосну, с веток посыпался бисер и, раскалываясь, обсыпал Лимпиаду. Волосы ее светились, на ресницах дрожали капли, а платок усыпали зеленые иглы.
— Недаром тебя зовут русалка-то, — захохотал он, — ты словно из воды вышла.
Лимпиада, смеясь, смотрела в застывшую синь озера…
Помещик узнал через работника, что крестьяне вызывают на перемер инженеров и подали в суд.
— Проиграет твое, — говорил робко работник. — Там за них какой-то охотник вступился — бедовая, говорят, голова.
Помещик угрюмо кусал ус и обозленно стучал ногами.
— Знаю я вас, мошенников… михрютки вы сиволапые! Так один за другого и тянете.
— Я ничего, — виновато косился работник, — я сказать тебе… может, сделаешь что…
Помещик, косясь, уходил на конюшню и, щупая лошадь, кричал на конюха:
— Деньги только драть с хозяина. Опять не чистил, скотина… Заложи живо овса!..
Конюх, суетясь, тыкался в ларь, разгребал куколь и, горстью просеивая, насыпал в меру.
Мякина сыпалась прямо в глаза вилявшей собаке и щекотала ей ноздри.
— Ты еще что мешаешься! — ткнул ее помещик ногой. — Вон пошла, стерва!
«Ишь черт дурковатый, — думал конюх, — не везет ни в чем, так и зло на всех срывает!»
— А где он живет? — обратился к вошедшему за метлой работнику.
— Он живет в долине, на Афонином перекрестке, помол держит.
— Так, так, — кивал головой конюх, — сказывают, охотой займается еще.
— Так ты вот что, Прохор, — обратился помещик к конюху. — Заложи нам гнедого в тарантас и сена положи. А ты, брат, пей поскорей чай да со мной поедешь.
Карев увидел, как к мельнице подкатил тарантас и с сиденья грузно вывалился барин.
Он, поздоровавшись, сел на лавку и заговорил о помоле.
«Хитрит, — подумал Карев, — не знает, с чего начать».
— Трудно, трудно ужиться с мужиками, — говорил он, качая трость. — Я, собственно… — начал он, заикнувшись на этом слове, — приехал…
— Я знаю, — перебил Карев.
— А что?
— Хотите сказать, чтобы я не совался не в свои сани, и пообещаете наградить.
— Н-да, — протянул тот, шевеля усом, — но вы очень резко выражаетесь.
— Я говорю напрямую, — сказал Карев, — и если б был помоложе, то обязательно дал бы вам взбучку.
Помещик сузил глазки и стал прощаться.
Работник насмешливо прикусил губы и хлестал лошадь. Тарантас летел, как паровоз.
— Гони сильней! — ткнул он его ногой.
— Больше некуда гнать, — оглянулся работник, — а ежели будешь тыкаться, так я так тыкну, что ты ребер не соберешь.
Глава третья
Стояла июльская жара. Пахло ожогом трав и сухой соломой. Колосился овес.
Мужики собрались на сходку и порешили косить луга.
Десятские взяли общественные канаты и пошли за реку отыскивать занесенные в половодье на делянках ямы.
Они осторожно, не сминая травы, становились на раскосы и прикидывали веревку.
К вечеру у парома заскрипели с шалашами телеги и забренчали косы.
По лугу потянулись гуськом подводы и, покачиваясь, ехали за песчаную луку.
За лукой, на бугорке, считая свою выть от ямы, они скидывали, окосив траву, шалаши, уставляли их поплотней и устилали сочной травой.