Зинаида Гиппиус - Том 3. Алый меч
Было не очень поздно. На Неве – серый блеск, запах пыли и воды, кругом – негромкий и неясный рокот неспящего, но все-таки ночного города. Дальше, на проспекте, – непрерывающийся, но тоже негромкий шелест мягких колес по шоссе, тупой и частый стук копыт. За деревянными мостами, на Елагином – внезапная, теплая, вся глубокая и душистая, сырость. Деревья только что окудрявились – темными в сером сумраке – юными листьями. Влево белелась тускло-серебряными пятнами вода. Небеса вверху были, как вода: тусклые, беззвездные, притаившиеся. И было хорошо, – как хорошо бывает притаившемуся человеку с радостью в душе.
Анатолий Саввич крепче сжал стан своей молодой жены:
– Милая… милая… а помнишь, как мы с тобой раз уехали украдкой? Такая же была ночь. И как мы боялись тогда… и как я любил тебя… Помнишь?
– Тогда… да, помню. Вот было страшно! Помню, конечно.
– Как мы счастливы теперь! Не правда ли? Тебе хорошо? Не правда ли, как хорошо?
– Очень хорошо, Тосик. Она помолчала и прибавила:
– Сегодня только сырее немного… Но хорошо, хорошо.
– Тебе холодно, голубка? Сейчас, сейчас мы проедем в одно местечко, я покормлю и согрею мою птичку… Сырее, но пахнет, Катюша, совершенно, как тогда.
– Очень хорошо пахнет. И ты такой же восторженный, как тогда… Ты давно уж таким не был.
– Потому что я счастлив, Катюнок, и счастлив вполне… Я вновь переживаю то, прежнее, вновь вижу тебя тою же робкою девочкой, доверчиво ко мне прильнувшей… Но я знаю теперь, что ты моя – вполне.
– О, дорогой, и я счастлива.
Анатолий Саввич говорил искренно, с волнением, – а между тем очень определенно лгал. Он мучительно хотел все это чувствовать – и мучительно не чувствовал. Он не видел в Катерине Ивановне никакой робкой девочки – а все ту же милую, знакомую жену, которую видел вчера и третьего дня у себя дома, хорошенькую, со спокойным, побелевшим и очень пополневшим личиком, в дорогой дамской шляпке, которую он сам с нею выбирал. Он тоже отлично заметил сырость, которой «тогда» как будто и не было. Очень хорошо, приятно, и отрадно, и жену он любит, – но счастья, того несравнимого с приятностью, особенного, съедающего, чувства, – он не мог вспомнить. Не мог телесно. А мысленно – помнил.
И он стал злиться и даже досадовал на жену, за то, что она-то ведь помнит, чувствует… Она так же счастлива. Боже сохрани, если она догадается, что он… Что – он? Разве ему худо? Разве он не любит, разве не исполнились все его желания? – Вздор. Просто – сыро сегодня на островах.
Они заехали в ресторан. Катерина Ивановна сняла шляпку и стала еще милее – ну совсем как дома.
Заказали ужин, шампанское. Катерина Ивановна села за столик, на бархатный диван. Она давно не была в ресторане (как-то она обедала в отдельном кабинете, с семьей). Она подумала, что, в сущности, Бог знает, какие люди тут каждый день бывают, и что в квартире у них уютнее и свежее. Ее немножко давил узковатый корсет. И вино она не очень любила – ей от него бывало тошно.
Но ее Тося смотрел на нее такими восторженными, влюбленными глазами, так радовался всему, – что и она стала стараться радоваться, и радовалась.
Подали закуски, потом первое кушанье, потом второе. Второе понравилось Катерине Ивановне, она поела с удовольствием, спросила название и мимолетно подумала:
– Вот бы Дашу научить.
Подали и шампанское. Лакей удалился, но потом опять зачем-то пришел, в ту минуту, когда Анатолий Саввич хотел поцеловать Катерину Ивановну. Это вышло неудобно. Но когда лакей опять исчез – Анатолий Саввич сказал:
– Выпьем же, дорогая, за наше счастье. Подумай, как еще недавно я почти не смел поднять на тебя глаза, – и вот, ты моя, навек. Выпьем за нашу любовь.
Выпили.
Катерина Ивановна улыбнулась, поглядела на мужа с благодарностью. И, увидев его напряженно-восторженное лицо, прибавила:
– Ты меня жжешь своими глазами…
Анатолий Саввич ее нисколько не жег, но она бессознательно припомнила, что сказала ему однажды эту фразу, давно, задолго до свадьбы, – и бессознательно почему-то ее теперь повторила. Тогда ему это так понравилось. Анатолий Саввич порывисто потянулся к жене и обнял ее. Стол мешал немного. Там, в их уютной спальне, так было удобно и хорошо обниматься.
– Помнишь, Катя, как ты выбежала ко мне на лестницу, в сумерки? Помнишь, как я тебя в первый раз поцеловал, вот здесь… здесь… около уха…
И он поцеловал ее около уха. Но этот поцелуй нисколько не напомнил ему первого. Со времен первого, в продолжение трех месяцев супружества, он столько раз целовал ее, конечно, и около уха тоже, что первый поцелуй совершенно стерся – от прикосновения его же собственных губ.
– О, я все помню, – сказала Катерина Ивановна. – Мне так хорошо.
Ей действительно стало хорошо, но она вспомнила не те первые тайные поцелуи, а вчерашние, третьеводнишние веселые ласки в уютной спальне. Но Тося все спрашивает: помнишь? И он такой милый. Ну, конечно, она помнит, и ей хорошо.
Они долго целовались, поглядывая на дверь, и было совершенно так же хорошо, как дома, только не так ловко и удобно.
– Тосик, у меня голова немножко заболела, – проговорила Катерина Ивановна. – Я думаю, пора домой.
– Домой? Едем, голубка. Сейчас спрошу счет.
Катерина Ивановна стала прикалывать шляпку у зеркала, радуясь, что скоро снимет узкое платье.
Но вдруг и ей стало ни с того ни с сего грустно. Так все хорошо, а вот грустно. Вероятно, ей грустно оттого, что Тосе кажется, будто поездка не удалась. Однако чем она не удалась? Да, может быть, ему это и не кажется?
Они вышли, сели на своего лихача и поехали домой. Не посветлело, посветлел пока только пар от пароходов на Неве – стал белый-белый. Супругов обгоняли парочки, обнявшиеся, как и они. Пылью уже не пахло, а только водой. Совсем стало сыро. Муж заботливо укутывал побледневшую Катерину Ивановну. Она взглянула на него и робко сказала:
– Как хорошо… Я так счастлива… А ты?
– Ты можешь сомневаться?
Больше они не говорили и скоро приехали домой, где их встретила заспанная, но лукаво и поощрительно улыбавшаяся, горничная.
Катерина Ивановна с успокоенной душой взглянула на свое чистенькое гнездышко и поспешно стала раздеваться.
Прояснился и Анатолий Саввич. Как тепло у них после ночной сырости. Острова действительно совсем на болоте.
Остаток ночи супруги провели в милых ласках, в привычных, отрадных проявлениях любви. И, убаюканный теплотою спокойной радости, Анатолий Саввич перестал мечтать – о Счастье…
1903
Странничек
На дворе черный сентябрьский вечер. Что осенняя грязь на деревенской улице, что небо над нею – одна чернота, и, если б все перевернулось вверх дном, – глаз не заметил бы перемены. Тепло, тихо-претихо, верно, тучи низко. Дождя нет.
Из этой ровной черноты, в тот вечер, вынырнул странничек в камилавке, с мешком за спиной, и постучался в Спиридонову избу. Окна были заложены ставнями, но меж щелей светилось.
Постучал странничек, попросил, Спиридон к нему вышел, пустили.
Спиридонова изба просторная, белая, не новая – да теплая: печь недавно перекладывали. Спиридон – мужик малопьющий, справный, а семьи – всего он да жена, и та из дальнего села взята.
Странничек, войдя, помолился в угол на образа, потом поклонился на все четыре стороны.
– Ну, здравствуйте хозяин с хозяйкой. Благослови и спаси вас Господь, что приняли мя, странного, под кров свой на сию ночь.
– Ладно, расправляйся да садись к столу, – сказал Спиридон. – Вечерять будем. Хозяйка моя соберет. А потом и на покой. Чего огонь жечь. Мы еще нонче на току не совсем управились. Поспешать, не занепогодило бы. Ты, отец, отку-дова?
– Из монастыря я, голубчик. Недалече, из Всесвятского. А иду-то далече. Благословил меня отец игумен постранствовать.
– Так. Ну собирай поесть-то, Мавра. Слышишь, што ль?
Мавра до тех пор неподвижно сидела у стола, сбоку, под маленькой керосиновой лампой, и молчала. Ситцевый платок, углом надвинутый вперед, затенял ее лицо, но оно, когда Мавра встала, и на свету оказалось у нее все в тени, темное-темное, словно заржавленное.
Молча пошла к печке, завозилась, но тихо; и там – как во сне.
Спиридон, благообразный, русобородый молодой мужик, сел к столу, покрестившись, и вздохнул.
В избе было тепло и довольно светло, а между тем какая-то невеселая пустота, тоска висела по углам. И белые часы с розаном тикали невесело. Только странничек юрко возился на лавке со своим мешком, что-то пришептывая, с молитвенными словами, и шумно и деятельно вздыхая.
– Иди, странничек, похлебай кваску, – сказал Спиридон. – Не знаю, как величать-то тебя.
– Памфилий, смиренный Памфилий я, Спаси тебя Христос. Мне и кваску-то не надо бы, в воздержании да сохраню плоть свою. С устатку разве. В пути сущим разрешается…