Сергей Сергеев-Ценский - Неторопливое солнце (сборник)
На третьей фигуре, которую он ловко выбил одною палкой, он вошел в задор и держал с Кукой пари без назначения, что его обыграет.
— Я тебе покажу, разбойник, как играют! — кричал он, швыряя палки.
К шестой фигуре игра его пошла хуже. Он начал серчать на солнце, которое било прямо в глаза, на тени от кленов, пестрившие аллею, наконец, на палки.
— Это что? Это палки? — кричал он. — Это козероги, а не палки!.. Фью — туда к черту… бу-ме-ранг!.. Да ты что смеешься з меня, мошенник?
— Ну, папа! — смеялся Кука. — Я ведь сам этими палками бью!..
И, смеясь, он ловко прицеливался в «ворота», «пушки» и «колодцы» и выбивал городки с сочным чмоканьем палок, и уж потом даже Антон Антоныч любовался им и похлопывал по тугой спине:
— Да ты профессор! Ну, то уж мне не так и стыдно как сказать, с профессором…
На двенадцатой фигуре далеко обогнал его Кука, выиграл пари и потребовал легавую собаку.
VСыновей своих любил Антон Антоныч всех трех за разное и по-разному.
Любил старшого, Лешу, путейца, за то, что был деловой: ездил вот теперь где-то на дрезине, спал в каком-нибудь сарае на сене, на тужурке — паленые пятна, некогда побриться, и растут украдкой мягкие, как все весеннее, бакены, пока еще обегая сторонкой щеки. Похудел, должно быть, — всегда худеет летом, — отпустил черные кудри… А захочет потанцевать, где-нибудь на вечере — покажет, какой он танцор, и как воспитан, и как поет тенором под умелый аккомпанемент. Любит одеваться, любит всякие красивые вещи, как-то поспевает везде, как-то полно живет, и не уходит от него незамеченным ни один день в жизни: всякий день он раскроет сверху донизу, с утра до ночи, подойдет к нему вплотную близко и зорко его рассмотрит. Любил в нем Антон Антоныч и свою стройную, гибкую худощавость, свой свежий цвет лица и свои волосы, как-то радостно было сознавать, что он, Антон Антоныч, поюнел и живет в нем, Леше.
Но и в Куке он жил. Кука был веселый, охотник, любил озера, перелески, ночевал иногда на копнах сена, дожидаясь утреннего перелета; был крепыш, плавал — как утка, легко дышал, звонко смеялся. И давалось ему все как-то легко; само шло к этому веселому малому с бочковатой грудью и крутолобой головой, так же шло, как шло всю жизнь и к нему, Антону Антонычу. Стрижей он бил влет, а когда и как научился этому — он и сам не знал.
Но в и третьем сыне, Сёзе, тоже жил Антон Антоныч. Сёзя был усадебник, домовод. Сам лечил у лошадей подседы, делал в плодовом саду прививки и прищепы, собирал жуков на большой картон и против каждого четко выводил его латинское имя. Бабьи песни любил подслушивать и записывал их карандашиком в книжку. Глаза у него были мечтательные, большие. По-молодому горбился на ходу, слова вязал неплотно, улыбался девичьей улыбкой.
VIМолотили пшеницу — банатку, гирку, арнаутку. Тонкогорлая паровая молотилка на току пыхтела и фыркала, точила зерно в мешки, отхаркивала солому, и возле нее целыми днями шумно толпился народ.
Четыре огромных стога соломы, сухой, блестящей и яркой, стояли тут же, недалеко от молотилки.
Приехал верхом отставной ротмистр Веденяпин — высокий, выпуклолицый, с усами в два яруса, с желтыми глазами в мешках; на носу росли черные волосы; щеки были одубелые от солнца.
Еще когда подъезжал, зычно кричал Антону Антонычу:
— По наиважнейшему делу!.. Эскадрон, стой-й-й!.. — и махал своей военной фуражкой с синим околышем, с белым верхом.
Веденяпин и Антон Антоныч были на «ты»; часто гостили друг у друга.
— О-о, то ты шельма, охотник! Охо-отник, шельма! — весело кричал навстречу ему Антон Антоныч. — Учуял носом, шо бессарабского бочонок ведерный, как сказать, только вчера привьез. Фома привьез, ну-у… То как будто погода тихая, и, как сказать, ветер к тебе одсюду не дул… Вот охотник носастый, га! Да тебе и гончих не нужно, ш-шельма!..
— Стану я бессарабское твое лакать, кислятину, дрянь, — слезая, отозвался Веденяпин хрипучим басом.
Поцеловался и пошел рядом с Антоном Антонычем, ведя в поводу курчавую поджарую лошадь.
— Ну и не будешь пить, когда такое дело, — и не дам тебе, не дам, не бойся! — притворно серчал Антон Антоныч.
— Тоже вино нашел, — ворчал Веденяпин. — Сколько раз тебе говорил: покупай го-сотерн!
— То уж ты покупай го-сотерн, а йя к тебе приеду… Да ты — мошенник, ты мухомора в чаю настоишь, да бутылку, как сказать, запечатаешь…
— Вот-вот, еще при тебе и открывать буду и скажу, что го-сотерн… А ты будешь пить и еще похвалишь. Вот то, скажешь, марка! — и засмеялся раскатисто Веденяпин, и звонко засмеялся Антон Антоныч; оба смеялись до слез и к дому шли обнявшись.
За обедом рассказал Веденяпин, как в этот день рано утром он поймал на озере щуку.
— На живца поставил с колокольчиком, — сам прилег, задремал. Тут еще комарня кусалась, — с головой завернулся… Слышу: динь-динь-динь! Деликатно так, чуть-чуть… Думаю — окунишка-фунтовичок. Не спешу для дряни. Слышу тут же — дири-дири-динь!.. и удилище гнет. Что за гвалт?.. Иду — смятение. Удилище ходырем ходит. Только приник тащить, — хап! — мертвая хватка: колокольчик в плач, удилище по воде хлясть! — чуть бы еще — и с корнем бы унесло… Захватил… Минут двадцать бился, вываживал… Что же, вы думаете, оказалось?.. Сначала взялся щуренок, — желторотый птенец, — вот! (Веденяпин отсек от левой руки ребром правой кусок с ладонь). На этого, следом, другой щуренок взялся, побольше, — вот! (Ударил себя в перегиб локтя.) И, наконец, эта самая щука: сизая, дрянь, и с икрой… Пятнадцать фунтов вытянула — вот, — и он распрямил, насколько мог, всю руку, оглядел ее и решительно чиркнул по плечу. — Так и вытащил их всех трех сразу, и живец цел!
За столом сидели и Кука, и Сёзя, и Елена Ивановна. Когда приезжал Веденяпин, всегда обед был веселый.
И дело свое Веденяпин высказал также шутя, так что Антон Антоныч долго не хотел верить: смеялся и махал рукой. А дело было простое, мелкое: Веденяпин предлагал ему застраховать через него у знакомого агента солому. Агент был новый, и Веденяпин хотел помочь ему, как другу.
— Та на черта мне ее страховать, когда я ее продам и уеду, и звания моего тут не останется, а? — спрашивал, горячась, Антон Антоныч.
— Хорошо, уедешь, а если она сгорит раньше, чем ты уедешь? — спокойно говорил Веденяпин.
— Да как же она может сгореть? Од-чего сгорит?
— От огня, Антон Антоныч… От искры, например: из молотилки искра — и… и пойдет чесать.
— Га!.. Искра!.. А люди где же? То ж ведь не без людей молотят?.. Да куда ей там долететь, к чертовой матери, искре!..
— А ночью?
— А ночью не молотят, как сказать! Чи ты игде видел, шо молотят и ночью?
— Не молотят, а подожгет кто-нибудь ночью. Спичку бросил — и пошел. Ведь соблазн: как крыса в керосине вспыхнет… Я бы и сам поджег, не утерпел.
— А сторож, как сказать?
— Какой сторож?
— А-а… говорить с тобой! Какой сторож? Сторож, ну! Не чучело, как сказать, не китайска пушка, шо из картонки лепьят… сторож!
— Вот он-то сам закурит и подпалит… Знаем мы этих сторожей саврасых! Я у себя до последней булавки все застраховал… Как хорошему соседу, как другу тебе советую, — пойми!..
Говорили так долго.
Почему-то тихая, ровная, гладкая речь была у крикливого обыкновенно Веденяпина. Враль, но что ни скажет теперь, — все какая-то неоспоримая правда. Застраховать солому нужно было, это знал и Антон Антоныч, но думал, что незачем это, так как через несколько дней думал продать ее Голеву вместе с хлебом, и в то же время верно говорил Веденяпин, что Голев обесценит солому, — знает, что продать ее нужно к спеху.
Вечером, при двух свечах в стеклянных абажурах, на балконе, который сам по своему чертежу сооружал Антон Антоныч и к которому чувствовал поэтому доверие и отеческую нежность, Веденяпин вписывал в привезенный им печатный листок все, что вписывается при страховках.
Початая бутылка вина стояла на столе, недопитое вино вишнево рдело в стаканах. Елена Ивановна то выходила на балкон из комнат и, молодо улыбаясь, певуче, как всегда при гостях, говорила о чем-нибудь задумчиво девичьем: о том, какие большие звезды осенью и как будто «пушистые» и скоро начнут падать «массами»; о том, что в этом году совсем, кажется, не было майских жуков, — что они вообще не каждый год бывают; о том, что она уже устарела для того, чтобы следить за модой, и одевается так, как свободней; то уходила в комнаты за тем, чтобы поговорить с кухаркой Дашкой — бабой лет сорока — о завтрашнем обеде, принять счета от конторщика Митрофана и сыграть не совсем послушными пальцами какой-нибудь старый этюд на рояле.
А Антон Антоныч следил за Веденяпиным: шагал по балкону, пил вино и заглядывал через плечо друга, не написал бы чего-нибудь лишнего. Но Веденяпин был серьезен: он деловито дышал своим круглым обросшим носом, склонил широкую, татарского склада голову влево и писал, приговаривая вслух: «Четыре стога соломы… пшеничной… стоимость… тысяча шестьсот рублей»…