Максим Горький - Том 1. Повести, рассказы, стихи 1892-1894
— Ну да, это ты! Я знаю, ты шпион и пришёл наблюдать, как я думаю. Ты не узнаешь, не откроешь ни одной моей мысли. А я спасу их всех, я знаю, что им нужно… Я понял!
— Марк Данилович! — убедительно, ласково и радостно говорил Ярославцев.
— Разве вы меня забыли?
— Тебя? Забыть? Нет, вас нельзя забыть, вы всюду… Вы — это мухи, вы — это тараканы, клопы, блохи, пыль, камни стен! Вам прикажут — и вы принимаете на себя все формы, воплощаетесь во всё, исследуете всё, — и следите, как, о чём и зачем люди думают. Но вы всё-таки слабы! Я же — могуч! Во мне пылает бессмертный огонь желания подвига! И вот я, как Моисей из Египта, выведу вас из жизни, из помойной ямы, где вам так хорошо дышится. Выведу, и придём мы в обетованную страну, где воздух слишком чист для вас и где, поэтому, вы не можете жить. Там я напою моих братии из Кастальского источника свободы, и воспрянут души их к жизни творчества… к жизни подвигов… к жизни всепрощения и воссоздания человека! А вы, как египтяне, погонитесь за нами и исчезнете, потонете, захлебнётесь в море собственной гнусности, найдёте смерть! Ибо вы в себе носите смерть!
«Это он о чём?» — думал Ярославцев, теряя свою радость под торжественные и громкие речи. Глаза Кравцова испускали острые, светлые лучи, коловшие лицо и грудь тонкими, палящими уколами.
«А! он ведь читал отцов церкви… Августина… и Златоуста… Зачем он это читал? Разве нечего читать кроме? Значит, он давно уж… Очень смешной человек!..
О чём он говорит? Ба! — просиял Ярославцев. — Он меня называет шпионом, — значит, у него мания преследования! Он говорит про себя: «Я как Моисей!» — значит, у него мания величия! Господи, как всё это просто! Наука! Вот наука! Она всегда как факел. Бедный человек!»
Он почувствовал, что сейчас заплачет от жалости к Кравцову, снова охваченный тёплым и радостным сознанием правильности своей мысли.
А с его бедною мыслью творилось что-то странное: то она опускалась в какой-то мрачный ухаб, теряя горизонты; то вдруг поднималась куда-то высоко и свободно, охватывая огромное пространство; то текла медленно и лениво, как бы изнемогая; то быстро стремилась к чему-то, задевая по дороге массу разнородных предметов; и снова точно падала вниз, исчезала. Тогда Кирилл Иванович чувствовал только тревожное биение своего сердца и больше ничего.
Кравцов вдруг весь извился змеёй и сел на койке, в одном белье, с раскрытою грудью, возбуждённый и мрачно торжественный.
— Ты, слушай! Я пойду и созову всех их в поле. Там соберёмся все мы, нищие духом, и грустно уйдём от жизни, нищие духом! Но — не радуйся! И все твои — пусть они не радуются нашему поражению, хотя мы и признаём его, ибо уходим с разбитыми щитами надежд в руках и без брони веры, потерянной нами в битвах. Мы воротимся богатые силой творить и вооружённые крепкою верой в себя, её же нет крепче оружия! Ты понял?
Ты пустишь меня на этот подвиг? Зато я, по возвращении в жизнь, прощу тебя первого. Эй, ты! Пусти меня!
«Кого он хочет спасать и обновлять?» — медленно вертелись мысли в голове Кирилла Ивановича.
Ему уже снова не жалко было Кравцова, он даже немного злился на него за то, что он, не переставая, говорил торжественные слова и они, звеня в голове, мешают уловить некоторую важную мысль. Дело в том, что в голове Ярославцева всё вдруг окрасилось в разные цвета, он ясно почувствовал и видел это: перед его глазами плавали и кружились круглые пятна — жёлтые, синие, красные. Их было много, все они быстро вертелись, из них выбивалось и никак не могло выбиться одно, ярко-зелёное и многообещающее.
Это непременно что-нибудь о вере. Но голос Кравцова сотрясал воздух, и всё дрожало, сливалось, путалось между собой.
«Ах, как он громко! — с тоской воскликнул про себя Ярославцев. — Чего он хочет? Э, урод! Что такое — вон из жизни?»
Он вспомнил картинку: человек, с дудочкой во рту, стоял на берегу реки и играл на своей дудочке, а к нему со всех сторон бежали крысы и мыши. В этом человеке было что-то общее с Марком Кравцовым. Смешно! И Ярославцев вдруг расхохотался, качаясь на стуле из стороны в сторону.
Больной откинулся назад, опёрся спиной о стену и замолчал, наклонив на грудь голову.
— Вот — торжествует Иуда! — громко прошептал он.
Они долго молча рассматривали друг друга, Кирилл — выжидательно и робко, а Кравцов — пытливо и угрюмо. Ярославцев почувствовал, что лучистые глаза больного притягивают его к себе, и, наклонясь на стуле, облокотился у ног Кравцова о койку.
Стало тихо. На улице уже стемнело, от кустов палисадника на стёкла окон и подоконники легли вечерние тени. Наконец Кравцов вдруг улыбнулся и тихо сказал:
— А ведь я вас знаю!
— Конечно! — утвердительно кивнул головой Ярославцев и добавил почти шёпотом: — Вы бы говорили. А то очень страшно… уже ночь.
— Говорить? С вами? Ведь я вас знаю! Вы — Ярославцев, статистик? Вам теперь стыдно?
— Мне? Нет, ничего. Но — страшно.
— Да! Это так! Страшно! Бойтесь будущего!
Они оба теперь говорили шёпотом, и оба старались сказать каждую новую фразу ещё тише, чем предыдущую. Несмотря на сумрак в комнате, Кирилл ещё видел лицо больного и улыбку на нём. Его всё сильнее тянуло к этому человеку с лучистыми глазами.
— Вы думаете, что вашею статистикой и ограничивается всё, да? — внушительно прошептал Кравцов. — Нет, вы ошиблись! Есть ещё статистика совести, ею управляю — я! Я не даю пощады, — и знаю цену факта! Я вас уже подсчитал!
— Не надо пугать человека! — жалобно попросил Кирилл Иванович собеседника.
— Человека — да, но шпиона — надо! Зачем вы шпион? Зачем вы следите, как я думаю? Боже мой, ведь я только думаю! От этого вредно мне, только мне! Думать — это даже благонамеренно, потому что от дум человек погибает сам, и вы не тратите своих копеек на то, чтобы погубить его!
Шёпот Кравцова вдруг порвался, и металлически звякнуло громкое слово:
— День-ги! А, да! Вы хотите денег за мою свободу думать? Вы продаётесь?
Сколько?
— Послушай! — сказал убедительно, но всё-таки шёпотом Ярославцев. — Не кричи, услышат! Они всегда близко!
— Услышат?.. А ты тоже боишься? Почему же? Ведь ты мерзавец, и тебе можно говорить громко. Слушай, пусти меня! Я иду делать простое и полезное дело. Оно легально, уверяю тебя. Я хочу вывести вон из жизни всех тех людей, которые, несмотря на свои пятна, есть всё-таки самые светлые люди в жизни… Они погибают от тоски одиночества и вашего гонения на них. Они задыхаются в смраде жизни, которым ты дышишь легко.
Это твоя стихия — но они… Дай мне спасти их! — крикнул он громко.
Ярославцева охватила волна едкой злобы. Он встал перед койкой и тихо, оскорбительно ясно зашипел в лицо Кравцову:
— Ты не кричи! Я тебе скажу… Ты — сумасшедший, вот что! Понимаешь? Ты со-шёл с у-ма! Да… Спасти!.. кого? Я — Ярославцев, Кирилл Ярославцев, а ты — сошёл с ума!.. Ляг! Понял?! Ну?! и всё…
Он снова опустился на стул, тяжело дыша, часто моргая глазами. Кравцов схватил себя за голову и страшно закачался из стороны в сторону.
Снова стало внушительно и пугающе тихо. Взошла луна, в душный сумрак комнаты через окно влился голубой свет и лёг полосой на полу.
Вспышка злобы ослабила Кирилла Ярославцева, а страх перед будущей минутой всё рос в нём. В тишине и глубоком полумраке комнаты безмолвно совершалось нечто таинственное и стройное — происходила какая-то разрушительная работа.
На голубую полосу лунного света на полу пали узоры теней от цветов на окне, и вместе это походило на некоторую хартию, исчерченную гиероглифами, говорившими о глубоких тайнах жизни и о бессилии ума перед ними. Кирилл взглянул на это и быстро отвернулся, ощущая в груди какие-то толчки.
— Всё кончается! — тихо прошептал он, и ему стало невыразимо грустно.
Кравцов поднял голову и молча посмотрел на него, двинув бровями. Кирилл вдруг заплакал, обнял его ноги, крепко сжал их и ткнулся в них головой, всхлипывая, как ребёнок.
— Мне… страшно…
— Будущего? — тихим и торжествующим восклицанием спросил Кравцов, нагибаясь над ним и весь вздрагивая мелкою дрожью.
— Говорите… говорите! — шептал Кирилл.
— Ага! Я победил ещё одного! — тоже шептал Кравцов, отдирая его голову от своих ног. — Это хорошо… Победа… с первого шага!.. Ты каешься, да?.. Садись… иди сюда, я расскажу тебе всё.
Он пытался отнять руки Кирилла от своих ног, стиснутых ими, и поднять его голову, но тот не уступал ему, всё крепче прижимаясь и что-то бормоча сквозь рыдания.
Наконец Кравцов оставил его в покое; наклонясь над ним, упёрся руками в койку и заговорил тихо, но торжественно и важно:
— Ты знаешь людей в плену у жизни? Это те люди, которые хотели быть героями, а стали статистиками и учителями. Они некогда боролись с жизнью, но были побеждены ею и взяты в плен её мелочами… Вот о них-то говорю я и это их хочу спасти… Ты понял? Они погибают, ибо гонимы, ибо все смотрят на них как на врагов, а сами они враги себе. Рассеянные повсюду, они погибают от сомнения и тоски… от невозможности свободно ходить, говорить и думать… И вот их я соберу воедино, и выведу вон из жизни в пустыню; и там устрою им будку всеобщего спасения. Ты видишь — будка, а не коммуна, не фаланстер, будка — это легально, не правда ли? А я один стану над всеми ими и научу их всему, что знаю. Я знаю много, больше, чем есть материала для знания, ибо я знаю всё, плюс — моё знание!.. Мы источим по капле соки наши на песок пустыни и оживим её, застроив зданиями счастья! Среди нас будет возвышаться над всеми будка всеобщего спасения, и на вершине её, под стеклянным колпаком, буду вечно вращаться я сам и смотреть за порядком среди тех, что вручены мне судьбой. Я буду строг, но не по-человечески справедлив. Я знаю высшую справедливость. Я наложу на всех одну обязанность — творить. «Твори, ибо ты человек!» — прикажу я каждому. Это будет грандиозно! И когда мы создадим своё царство, в котором всё будет в гармонии, то созовём всех шпионов и всех сильных земли, и все глупые народы созовём, и скажем им: «Вот — вы гнали нас, а мы создали вам вечный образец жизни! Вот он, следуйте ему! Мы же, возрождённые из пепла, идём творить, вечно творить… Вот наша задача».