Иван Гончаров - Обрыв
— Вера! ты под наитием какого-то счастливого чувства, ты в экстазе!.. — сказал он.
— А что? — вдруг спросила она, очнувшись от рассеянности.
— Ничего, но ты будто… одолела какое-то препятствие: не то победила, не то отдалась победе сама, и этим счастлива… Не знаю что: но ты торжествуешь! Ты, должно быть, вступила в самый счастливый момент…
— Ах, как еще далеко до него! — прошептала она про себя.
— Нет, ничего особенного не случилось! — прибавила она вслух, рассеянно, стараясь казаться беззаботной и смотрела на него ласково, дружески.
— Так ты очень любишь этого…
— Лесничего? да, очень! — сказала она, — таких людей немного: он из лучших, даже лучший, здесь.
Опять ревность укусила Райского.
— То есть лучший мужчина: рослый, здоровый, буря ему нипочем, медведей бьет, лошадьми правит, как сам Феб, — и красота — красота!
— Гадко, Борис Павлович!
— Тебе досадно, что низводят с пьедестала любимого человека?
— Какого любимого человека?
— Ведь он — герой тайны и синего письма! Скажи — ты обещала…
— Обещала? Ах да — да, вы всё о том… Да, он: так что же?
— Ничего! — сильно покрасневши, сказал Райский, не ожидавший такого скорого сюрприза. — Сила-то, мышцы-то, рост!.. — говорил он.
— А вы сказали, что страсть всё оправдывает!..
— Я и ничего! — с судорогой в плечах произнес Райский, — видишь, покоен! Ты выйдешь за него замуж?
— Может быть.
— У него, говорят, лесу на сколько-то тысяч…
— Гадко, Борис Павлович!
— Ну, теперь я могу и уехать.
Он высунулся из окна, кликнул какую-то бабу и велел вызвать Егорку.
— Принеси чемодан с чердака ко мне в комнату: я завтра еду! — сказал он, не замечая улыбки Веры.
— Что ж, я очень рад! — злым голосом говорил он, стараясь не глядеть на нее. — Теперь у тебя есть защитник, настоящий герой, с ног до головы!..
— Человек с ног до головы, — повторила Вера, — а не герой романа!
— Да вяжутся ли у него человеческие идеи в голове? Нимврод, этот прототип всех спортсменов, и Гумбольдт — оба люди… но между ними…
— Я не знаю, какие они были люди. А Иван Иванович — человек, какими должны быть все и всегда. Он что скажет, что задумает, то и исполнит. У него мысли верные, сердце твердое — и есть характер. Я доверяюсь ему во всем, с ним не страшно ничто, даже сама жизнь!
— Вот как! особенно в грозу, и с его лошадьми! — насмешливо добавил Райский. — И весело с ним?
— Да, и весело: у него много природного ума, и юмор есть — только он не блестит, не сорит этим везде…
— Словом, молодец-мужчина! Ну что же, поздравляю, Вера — и затем прощай!
— Куда вы?
— Я завтра рано уеду и не зайду проститься с тобой.
— Почему же?
— Ты знаешь почему: не могу же я быть равнодушен — я не дерево…
Она положила свою руку — ему на руку и, как кошечка, лукаво, с дрожащим от смеха подбородком взглянула ему в глаза.
— А если я не хочу, чтоб вы уезжали?
— Ты?
— Да, я.
— Зачем?
Он жадным взглядом ждал объяснения.
— Угадайте!
— Что же ты хочешь: чтоб я на свадьбе твоей был?
Она всё глядела на него с улыбкой и не снимая с его руки своей.
— Хочу, — сказала она.
— А когда это будет? — сухо спросил он.
Она молчала.
— Вера?
Вдруг она громко засмеялась. Он взглянул на нее: она, против обыкновения, почти хохочет.
«Не он, не он, не лесничий — ее герой! Тайна осталась в синем письме!» — заключил он.
У него отлегло от сердца. Он стал весел, запел, заговорил, посыпалась соль, послышался смех…
— Велите же Егору убрать чемодан, — сказала она.
— Зачем ты остановила меня, Вера? — спросил он. — Скажи правду. Помни, что я покоряюсь всему…
— Всему?
— Да, безусловно. Что бы ты ни сделала со мной, какую бы роль ни дала мне — только не гони с глаз — я всё принимаю…
— Всё?
— Всё! — подтвердил он в слепом увлечении.
— Смотрите, брат, теперь и вы в экстазе! Не раскайтесь после, если я приму…
— Клянусь тебе, Вера, — начал он, вскочив, — нет желания, нет каприза, нет унижения, которого бы я не принял и не выпил до капли, если оно может хоть одну минуту…
— Довольно. Я принимаю — и вы теперь…
— Твой раб? Да, скажи, скажи…
— Хорошо, — сказала она, поглядев на него «русалочным» взглядом.
— Так мне остаться?..
— Оставайтесь…
— Что за перемена! — говорил он, ликуя, — зачем вдруг ты захотела этого?
— Зачем?..
Она глядела на него, а он упивался этим бархатным, неторопливо смотревшим в его глаза взглядом, полным какого-то непонятного ему значения.
— Затем… чтобы… вам завтра не совестно было самим велеть убрать чемодан на чердак, — скороговоркой добавила она. — Ведь вы бы не уехали!
— Нет, уехал бы.
Она отрицательно покачала головой.
— Даю тебе слово…
— Не уехали бы.
— Отчего так?
— Оттого, что я не хочу.
— Ты, ты, ты, — Вера! хорошо ли я слышу, не ошибаюсь ли я?
— Нет.
— Повтори еще.
— Я не хочу, чтоб вы уехали, — и вы останетесь…
— Зачем? — страстным шепотом спросил он.
— Хочу! — повелительным шепотом подтвердила она.
— Вера, — молчи, ни слова больше! Если ты мне скажешь теперь, что ты любишь меня, что я твой идол, твой бог, что ты умираешь, сходишь с ума по мне, — я всему поверю, всему — и тогда…
— Что тогда?
— Тогда не будет в мире дурака глупее меня… Я надоем тебе жестоко.
— Нужды нет, я не боюсь.
— Ты… ты сама позволяешь мне любить тебя — блаженствовать, безумствовать, жить… Вера, Вера!
Он поцеловал у ней руку.
— Вы этого хотели, просили сами, я и сжалилась! — с улыбкой сказала она.
— С тобой случилось что-нибудь, ты счастлива и захотела брызнуть счастьем на другого: что бы ни было за этим, я всё принимаю, всё вынесу — но только позволь мне быть с тобой, не гони, дай остаться…
— Останьтесь, повелеваю! — подтвердила она с ласковой иронией.
Счастье, как думал он, вдруг упало на него!
«Правду бабушка говорит, — радовался он про себя, — когда меньше всего ждешь, оно и дается! “За смирение”, утверждает она: и я отказался совсем от него, смирился — и вот! О благодетельная судьба!»
Он вышел от Веры опьяневший, в сенях встретил Егорку с чемоданом.
— Назад, назад неси, — сказал он, прибежал в свою комнату, лег на постель и в нервных слезах растопил внезапный порыв волнения.
— Это она — страсть, страсть! — шептал он, рыдая.
Лесничий уехал, всё пришло в порядок. Райский стал глубоко счастлив; его страсть обратилась почти в такое же безмолвное и почтительное обожание, как у лесничего.
Он так же боязливо караулил взгляд Веры, стал бояться ее голоса, заслышав ее шаги, начинал оправляться, переменял две-три позы и в разговоре взвешивал слова, соображая, понравится ли ей то, другое или нет.
Она была тоже в каком-то ненарушимо-тихом торжественном покое счастья или удовлетворения, молча чем-то наслаждалась, была добра, ласкова с бабушкой и Марфинькой и только в некоторые дни приходила в беспокойство, уходила к себе, или в сад, или с обрыва в рощу, и тогда лишь нахмуривалась, когда Райский или Марфинька тревожили ее уединение в старом доме или напрашивались ей в товарищи в прогулке. А потом опять была ровна, покойна, за обедом и по вечерам была сообщительна, входила даже в мелочи хозяйства, разбирала с Марфинькой узоры, прибирала цвета шерсти, поверяла некоторые счеты бабушки, наконец, поехала с визитами к городским дамам. С Райским говорила о литературе; он заметил из ее разговоров, что она должна была много читать, стал завлекать ее дальше в разговор, они читали некоторые книги вместе, но не постоянно.
Она часто отвлекалась то в ту, то в другую сторону. В ней даже вспыхивал минутами не только экстаз, но какой-то хмель порывистого веселья. Когда она, в один вечер, в таком настроении исчезла из комнаты, Татьяна Марковна и Райский устремили друг на друга вопросительный и продолжительный взгляд.
— Что это с Верой? — спросила бабушка, — кажется, выздоровела!
— Боюсь, бабушка, не пуще ли захворала…
— Что ты, Борюшка, видишь, как она весела, совсем другая стала: живая, говорливая, ласковая…
— Да прежняя ли, такая ли она, как всегда была?.. Я боюсь, что это не веселье, а раздражение, хмель…
— Правда, она никогда такой не была — а что?
— Она в экстазе: разве не видите?
— В экстазе! — со страхом повторила Татьяна Марковна. — Зачем ты мне на ночь говоришь: я не усну. Это беда — экстаз в девушке! Да не ты ли чего-нибудь нагородил ей? От чего ей приходить в экстаз? Что же делать?
— Поглядим, что дальше будет!
Бабушка поглядела на Райского тревожными глазами; он засмеялся.