Язычник [litres] - Александр Владимирович Кузнецов-Тулянин
– Витюха! – сказали ему сквозь смех. – Взял бабу на руки – не пускай, неси в дом.
Но руки его ослабели, женщина выскользнула из объятий, но он еще долго помнил дурманящий чужой, но почему-то не казавшийся чужим запах, и на руках его оставалось откровенное ощущение теплой женщины. Для него это было необычным ощущением: такая тонкая и маленькая, легкая, почти как девочка, но ведь совсем не девочка – женщина.
…Они везли в тракторной тележке небольшую шлюпку в дальний угол залива и еще издали увидели компактную японскую шхунку с низенькой рубкой.
– Браконьерит, – сказал один из них, но равнодушно – так говорят о привычном и доступном каждому.
Трактор выехал на отлив и резво побежал береговым изгибом, сначала отдаляясь, а потом приближаясь к шхунке, и рыбаки начали волноваться, показывать на шхунку руками:
– Смотри-ка, японец так близко, вон там наш порядок, а он совсем рядом.
– Да не рядом, он, гад, на нашем месте, он порядок себе на винты накрутит.
– Не должен накрутить, мы хорошо поставили, притопили.
– Да погоди-ка, он уже, кажись, накрутил…
Вчетвером – с трактористом – торопливо сдернули шлюпку с телеги, поволокли к воде, покидали внутрь ящики, трое сели в шлюпку, а тракторист, разувшись, закатав штаны, вытолкал ее на глубину, и рыбаки, наладив две пары весел, спешно стали отгребать к своему порядку ловушек-чилимниц, который протянулся по дну залива в зарослях филлоспадикса почти на полмили. На подходе стало видно, что японец тоже управляется с ловушками: наверное, ставит или проверяет свой скрытый браконьерский порядок. Антенка локатора на рубке шхунки крутилась будто с удвоенной скоростью, ощупывая горизонты: нет ли поблизости русского сторожевика.
– Ну и черт с ним, – сказал один. – Только уж больно близко он к нашему стоит, еще напутается… Ну так все-таки черт с ним.
Они нашли буек, встали к порядку правым бортом, подняли первую ловушку, чилимы забились густо и сильно, выметывая сквозь сеть обильные брызги. Витёк развязал устье, высыпал щелкающих хвостами креветок в ящик, передал ловушку дальше – рыжему Валере, который так же привычно, шмыгая свернутым набок носом, завязал устье и опустил ловушку за левый борт. А третий рыбак, высокий смоляной Жора Ахметели, уже вытянул на лине следующую ловушку, и вновь ноги рыбаков, обутые не в сапоги, а в кеды и кроссовки, потому что день стоял необыкновенно теплый, окатило водой. Через три с небольшим метра – еще ловушка, и так – двести пятьдесят раз. Но, наверное, на двадцатой ловушке Жора распрямился и произнес:
– Нас грабят, парни…
Двое других тоже посмотрели в ту сторону, куда, прищурившись, грозно смотрел Жора, и наконец поняли, в чем дело: японец вовсе не ставил и не проверял свой браконьерский порядок, он оседлал их порядок с мористой стороны – две фигурки в бейсболках на палубе японца, выдергивая чилимницы, работали куда проворнее, чем хозяева порядка, торопились, поглядывая на русских, и они прошли уже, наверное, больше половины порядка. Шхунка и шлюпка неуклонно сближались.
– Выводи из порядка, – сказал Жора шепотом. – Но тихо, чтобы не заметил. Садись на весла. – И сам осторожно полез на банку, а Валера сел на вторую пару весел.
Они налегли, шлюпка долгим плавным рывком пошла к шхунке. Витёк пробрался в нос и взял багор.
– На абордаж возьмем, – сказал он, пригибаясь.
Но японцы быстро опомнились, двое в бейсболках засуетились на палубе, Витёк видел, как в воду с борта скользнула только что поднятая чилимница.
– Порядок перерезали, гады, – крикнул он. – Ну же, давай, мужики! Уйдет!
Жора и Валера налегли с полной силой. До шхунки, белой, размалеванной иероглифами, с маленькой голубой рубкой, было рукой подать. Освободившись от порядка, она стала дрейфовать чуть в сторону и разворачиваться, двое исчезли с палубы в рубке.
– Ну же, давай! – кричал Витёк, поднимаясь с корточек и потрясая багром. Но под кормой шхунки вскипело, она тронулась. И в последний момент Витёк не удержался, встал в рост и что есть силы метнул багор, который, пролетев два десятка метров, упал в воду. Шхунка уходила от них, набирая скорость и все больше высовываясь из воды, пока не приподнялась, как глиссер, касаясь поверхности только небольшим пятачком под кормой и выметывая сзади широкий пенный вал.
– Хороший двигатель, – сказал Валера.
Рыбаки сидели неподвижно, глядя на уменьшавшееся суденышко, раскачиваясь на бежавших от шхунки крутых валах, и лишь через минуту Жора опомнился:
– Зачем багор бросил? – И нельзя было понять по его угрюмому виду, серьезен Жора или все-таки подшучивает.
– Да вон он плавает, подгрести надо.
– В следующий раз рогатку возьми.
* * *
Ночь навалилась на Таню. Только что пространство полнилось вечерними звуками, и вдруг – тьма, и совсем другие песни. Ночь пела песни тропиков, они долетали до острова с южными муссонами, и Тане хотелось думать, что уже не будет после лета ни осени, ни зимы, и лето будет вечно течь вокруг нее, сквозь нее, топя ее в зелени, в сладковатых и терпких запахах, в трескотне больших черных цикад, прилетевших с Хонсю. Таня долго не могла оторвать взор от рождавшихся звезд. Было мгновение в ее немом созерцании, когда ей показалось, что она чувствует медленное вращение мира, как сама она вместе с землей вплывает, влетает под космический купол, все больше наливающийся темно-синей гущей. Лишь на самом краю, придавленный куполом, там, где пролегала трещина между небом и землей, выдавился красновато-желтый вздутыш. Отлив далеко уволок море, волны угасали в густых всплывших зарослях, не достигая берега, их не было слышно. Все менялось, текло и снаружи, и внутри самой женщины, но менялось не так, будто ночной страх и грусть извлекались из ее собственных глубин, а как если бы кто-то насильно переодевал ее в разные одежды. Нисходящая ночь диктовала ей свои настроения, и нельзя было удержать ничего из мимолетной дневной беззаботности, из той решимости жить счастливо и беззаботно, как нельзя было бы, надев темное платье из крепа, никаким усилием воли заставить себя думать, что на тебе легкий светлый сарафан в ромашку.
Таня днем ходила в поселок купить хлеб и сахар, но случившиеся в магазине бабы опять потащили ее по домам, набрали еще кучу барахла, вполне исправного, но давно отлученного из обихода на последнюю пенсию-лежку в шкафы и кладовки. И все эти разнокалиберные, чуть потертые туфли, сапожки, кофточки, брючки, платья, более не вмещавшие разъевшихся хозяек, – все это вовлекло женщину в маленький круговорот – она расположилась прямо на улице, за домиком, со стороны моря, поставила большой осколок зеркала на завалинку и крутилась перед ним, всецело отдавшись переодеванию и примеркам, тому, что уносит женщину из мира, лишает ее сознания и времени.
Теперь Таня собрала барахлишко, на цыпочках прошла в дом. И даже есть не стала, забралась в каморку, завесила вход покрывалом, зажгла свечной огарок на тонкой дощечке, пристроила в изголовье топчана и залезла под тяжелое ватное одеяло, подаренное бабкой Маней. Лежала, прямая, напряженная, сосредоточенная на шорохах, которые очерчены были тьмой. И нюхала, вдыхала тяжелый дух от бабкиного одеяла: пахло такими вековечными закутами, сараями, мышами, старостью, что, если бы не страх перед темнотой, скинула бы. Свет от огарка таял, и у ее ног тьма поднималась вязкой массой, налезала на ноги, будто проваливались они в болото. А по лицу тянуло сквозняком – занавеска шевелилась на входе, приоткрывая черную щель ночи. Таня дунула на огонек, и ее совсем утянуло в болото – погрузилась во тьму. С головой залезла под одеяло, зажмурилась, стала выстраивать перед внутренним взором караван белых и черных верблюдов. Раз, два, три… Но призраки горбатых животных, плоские, будто вырезанные из бумаги, не умея двигаться, осыпались один за другим с воображаемого полотна. Страх окончательно смял ее.
Кто-то ходил вокруг домика. Кажется, хрустнула щепка под тяжелой ногой. Таня робко высунулась из-под одеяла, с ужасом стала прислушиваться: тишина. Опять зажмурилась. Шея заныла от неудобного положения, но она не смела повернуться и все торопливо думала где-то на самом дне разума: «Мне показалось, показалось. Никто не ходит.