Шарик над геджеконду - Александра Нарин
Потом из Карса пересекут они границу на автомобиле племянника Медеи, и мы больше не найдём их, довольствуясь слухами и новостями с рынка. Свет фар исчезает, как лента, соскользнувшая с пояса Лайлели.
Накормлена она мёдом, напоена молоком из рук молодого мужа.
XXII
– Я теперь вино твоё, и виночерпий, – сказала Лайлели, и тонкая серебряная грусть блеснула среди этих слов.
Семь ночей Фатих был нежен со своей женою с помощью слов и объятий. Говорил он ей так:
– Мгла кос твоих охватила меня, но лицо твоё – мотылёк во мгле.
И говорил так:
– Задёрну шторы, погашу я свет, потому что шествие планет над крышей дома.
А раз сказал он так:
– Моя птица, мой арабский соловей. Твои два глаза – два неба, в которых отразилось Мраморное море. Ты спрашиваешь, почему я плакал, когда мы занимались любовью? В моём саду не было гранатовых деревьев, раньше в моей жизни никогда не было счастья.
– Послушай, – бормотала Лайлели, натягивая простынь к подбородку, – вдруг начнётся землетрясение, и нас найдут мёртвых вместе на постели?
– Я умиляюсь тебе, нежная женщина, разве мы не муж и жена официально? Где же нам ещё быть в медовый месяц?
– Мне не нравится говорить об этом и думать. Мне не нравятся все эти названия. Можно радоваться, не выжигая на человеке клейм «жена», «обязанность» и всяких других.
– Привыкнешь, милая. Скоро уедем мы в страну Алманья, будем жить без опасений в цивилизованном мире.
– Этот город – тоже двери в Европу, если б не преследовали нас, мы и здесь жили довольно. Я бы работала гидом, – задумчиво говорила Лайлели.
Семь дней не знали они иной пищи кроме любовной. Были на ней только бусы из полудрагоценного камня олту-таш, успокаивающего страх, и бирюзы, защищающей от сглаза и смерти. И не было ничего на нём, кроме любви.
На седьмой день захотели они напиться воды, но воды не оказалось в доме, а свадебная еда пропала и покрылась пушистой плесенью. Печь же остыла, и холодно стало им.
– Растопи печь, а я пойду в порт, – сказал Фатих, – Повидаю друзей, пусть они разделят мою радость, поработаю, посидим с мужчинами в кофейне за кальяном. Потом принесу хорошей еды, и хлеб, и молоко, чтоб стекало оно по твоему подбородку к моим губам. Не вижу я наших врагов, ожидание утомило их, и они ушли.
– Иди, а я наберу дров, исколю свои пальцы корой, – сказала Лайлели. – Быть мужчиной в этом городе, значит платить османский долг, а быть женщиной сложно, жестоко и мучительно.
XXIII
Ветер терзал красное полотно флага. Билась о флагшток гиря, утяжеляющая полотнище, стучали железные петли. Чайки ныряли в ветер, а солнце осияло волны и зубы Неруллы.
– Столько дней ты не приходил, брат. Мы записали тебя к мёртвым, а ты обзавёлся семьёй, того и гляди станешь отцом, на каждом плече – по ребёнку, ребёнок на голове, и тройка за шеей.
Обнялись под изорванным небом. Гудели доки, а за ними весь порт и город. Шли к берегам праздничные волны. Целый день провели друзья в смехе, а вечер их вился сладким дымом.
Поздно возвращался Фатих обратно. Купил хлеба и молока для своей Лайлели, купил ей шекерпаре, украшенные ядрами орехов, так же кадаиф с густым щербетом. Он развеселился от того, что стал мужем, и многие врата открылись перед ним. От веселья купил он в третьей лавке халвы, за что торговец похвалил его:
– Полезно покупать молодой жене сладости, её сердце становиться сладким. Восемь дней назад была ваша свадьба в доме Халиля, уехавшего с женщиной в Тбилиси, так значит, длится месяц мёда. Пусть продлится он, пока луна плывёт, пусть молодая жена будет круглой, словно луна.
Стало смешно Фатиху, что Лайлели – саженец вишни, скоро станет толстой, как свежий пышный хлеб, от всех сладостей, что он купил ей и ещё будет покупать, и, возможно, от младенцев, красивых и крепких.
Он пошёл по склонам улиц, он засмеялся звёздам. Звёзды захохотали ему с изгибов крыш, и от золотого смеха не разобрал он голос и не понял, что сияют в руках убийц осколки стёкол из старых домов, и темнеют в их руках железные палки.
– Сын жестянщика, я оставил родные земли и приехал, чтоб убить тебя, – сказал Айаз, извиняясь, словно ненароком наступил на босую ногу крепкой подошвой. – Я играл у стены в «поймай вора», но детство закончилось в ту минуту, когда братья позвали меня в окно. Ты погубил честь сестры и всего рода, и теперь не можем мы есть в нашем городе, молиться и торговать в нём.
Говорил Айяз, будто в школе перед учительницей – заикался от неготового урока.
– Хватит рассказывать, избавься от верёвки, которая душит нашу шею, – прорычал его спутник голосом волка. Он с размаху ударил Фатиха железом, так, что сладости осыпались на старые камни и покатились по склону улицы. – Свинья, говори, где девочка, которую ты соблазнил?
Не ответил Фатих, он истёк кровью на старых камнях мостовой, не решаясь смутить сна Лайлели.
Подобно тому, как разлитое молоко впиталось в землю между камнями, так сам он впитался в ночь.
XXIV
Когда в жарко натопленный дом постучали, сонная Лайлели с волосами, прилипшими к вискам, безрассудно отворила дверь. Она не увидела никого кроме тьмы и ветра пойраз с запахом водорослей и птичьих перьев.
Внизу проскрипел голосок, она опустила глаза и содрогнулась от омерзения ужаса. Карлик, который шёл за ней с первых мгновений в городе, стоял у порога и открывал тёмный пухлый рот, словно пил молоко, тёкшее со звёзд.
От страха не разобрала она слов и хотела закрыться, но дверь не поддалась, задержанная тугим ветром.
– Ягнёнок, залей огонь в очаге, оденься, и уйдём со мной. Убийцы идут кварталом.
– Где Фатих? – прошептала она, увидев в свете тесной прихожей, что у карлика есть добрые глаза, беспомощные ручки, ножки и тельце игрушки.
– Он впитался в ночь, ягнёнок, – сказал карлик маленьким голосом. – Но ты ещё можешь спастись.
Лайлели укусила свою руку, завыла и стала бешено собираться. Сливовым компотом залила она очаг, не найдя своего чёрного платка, замотала волосы красной косынкой, оставленной Медеей. Надела серое пальто и позолоченные кроссовки. О, если бы оказался здесь Халилиль, её случайный опекун, он закрыл бы её своими ладонями.
Она испугалась, что оставляет дом Халиля без присмотра, но ветер уже нёс её вслед за