Библиотекарист - Патрик де Витт
Они трое взяли друг друга под руки и сошли с тротуара; улица была пуста, но возникла машина, которая мчалась на них, сигналя, что приближается. Пустившись групповой рысью, они проскочили перед автомобилем, но затем Конни высвободилась из цепи и, развернувшись, успела швырнуть букет в открытое окно машины, когда та проносилась мимо. Водитель, пугало скоростных дорог, вцепился в руль так, что белели костяшки пальцев; букет упал ему на колени бомбой замедленного действия, и было радостно видеть, как седан соскальзывает через всю ширину дороги, в итоге с визгом свернув направо, на улицу с односторонним движением, и пропадает из виду.
Продавец газировки, старик в бумажной шляпе, нахлобученной на крапчатую голову, кивнул, когда трио уселось на красные кожаные табуреты. Он понимал, “что им надо”; по его словам, молодожены нередко приходили к нему после церемонии. Конни попросила продавца угадать, кто жених, и тот, оглядев Боба и Итана, сказал, что, никаких сомнений, это Итан. Они все расхохотались, и Боб громче всех, в надежде скрыть, как сильно задела его ошибка продавца газировки. Старик смутился; он потрепал Боба по руке и сказал ему:
– Просто он как-то сияет, но, конечно же, ты тот самый, я теперь вижу, что это ты. У тебя этот затравленный взгляд “я-больше-не-одинок, давай-разделим-все-навсегда”.
Он спросил их, чего они хотят, и они заказали – ванильный коктейль, еще ванильный и шоколадный.
Сорок шесть лет назад этот клочок бумаги выдали едва узнаваемой версии того Боба, который теперь стал стариканом на чердаке, и сердце его заглохло, когда он убирал расписку обратно в папку. Мелькнула мысль, что лучше покончить с раскопками, но следующая коробка, попавшаяся ему на глаза, была надписана рукой Конни, и он не смог отвести от нее глаз. “Айлин-Сью” – гласила надпись, так Конни именовала “Армию спасения”, куда они отдавали ненужное.
Открыв коробку, он обнаружил аккуратную стопку своих же вещей. В самом верху лежал домашний халат, кричащее, красное с золотом одеяние из вискозы; “искусственный шелк”, указывалось на бирке, и сбоку от этих слов была пришита маленькая зеленая пальма, согнутая ураганным ветром. Примерив халат на себя, он увидел, что рукава его подвернуты в два слоя, что означало, что последней, кто надевал халат, была Конни.
Дома Конни часто носила его одежду и всегда так же подворачивала рукава, так что, случалось, он наденет какую-нибудь рубашку или какой-то свитер, а на них вот такой ее след. Или еще была у нее привычка как закладку использовать свои светлые волоски; он сам видел, как она вырывала волос и вкладывала между страниц книжки, к которой, может, вернется, а может, и нет. Боб, бывало, потом на них натыкался. Пока они были вместе, это ощущалось как сладостное напоминание о том, что она есть, но после того, как они с Итаном Огастином сбежали, Боб, наткнувшись, испытывал прилив горечи, подобный тому, когда тебя немилосердно обжулили. Теперь, по прошествии десятилетий, когда в доме не осталось ни следа Конни, а Итан давным-давно мертв, подвернутые рукава выглядели донельзя несуразно. Он стоял, глядя на свои костлявые, некрасивые запястья, и вспоминал, как поддразнивал Конни тем, что ей приходится закатывать рукава, дескать, ручки у нее, как у тираннозавра рекса, даже странно, что ей удается дотянуться до носа и высморкаться.
Боб раскатал рукава халата и вернулся к осмотру коробки. Там лежало несколько пар брюк и рубашек на пуговицах, довольно точная картина того, что Боб носил в пятьдесят девятом или шестидесятом году. Это сбивало с толку, потому что ни одна из вещей не была старой или поношенной, и не то чтобы у Конни с Бобом хватало денег разбрасываться и легкомысленно относиться к покупкам – нет, одежду покупали нечасто и выбрасывали только тогда, когда она приближалась к распаду. Впрочем, у Конни действительно имелось твердое мнение по поводу некоторых предметов одежды из гардероба мужа; если она не одобряла его рубашку, она могла сказать ему: “Мне не нравится эта рубашка”. Если он надевал ее еще раз, она говорила: “Давай обсудим, как нам изъять эту рубашку из нашей жизни”. Вспомнив об этом, Боб выработал гипотезу, состоявшую в том, что в коробку попали те из его вещей, от которых Конни хотела избавиться. Почему коробка не добралась до “Армии спасения”, было загадкой, на которую он не мог ответить – может, дело было в том, что их брак распался до того, как коробка заполнилась.
На дне Боб нашел платье Конни. Летнее платье на тонких бретельках, изношенный хлопок цвета выгоревшей на солнце кости с разноцветными крапинками: красными, синими, желтыми и зелеными. Боб платье помнил, но представить в нем Конни не мог – он видел в нем скорей предмет материальной культуры, чем сувенир. Но его потянуло с ним пообщаться, он достал платье из коробки и принес с чердака. Надел на плечики, а те повесил на гвоздь, вбитый в незанятую больше ничем стену на кухне, и уселся в своем закутке, чтобы обдумать как само платье, так и те ощущения, которые оно у него вызывало.
Он унесся мыслью назад, и показалось, что он помнит, как видел ее, освещенную солнцем, в этом платье на заднем дворе. Может, этого вообще не было, но на вид воспоминание выглядело вполне реальным, и он погрузился в него, мыслями одновременно где-то далеко и тут, рядом, когда краем глаза увидел, что платье на плечиках движется и колышется. Потребовалось несколько секунд, чтобы вникнуть, в чем дело: оказалось, он повесил платье над обогревателем, – но за этот короткий срок Боб испытал бездонный ужас перед видением призрака.
Его накрыло радостью облегчения, он покачал головой сам на себя, но не отвел взгляда от танцующего, раздувающегося платья. Это Конни смеялась над ним так, как смеялась, когда они были влюблены, – беззлобно, сочувственно, с заботой о нем и его глубоком и неизменном бобстве. “Что за странное воскресенье”, – подумал он, проведя пальцами по слежавшимся складкам на рукавах своего халата. Когда обогреватель перестал нагнетать воздух, платье, как кинопленка, прокрученная задом наперед, снова утихло и присмирело.
* * *
После того как Конни сбежала с Итаном Огастином, в жизнь Боба вошло осознание опасности окружающего пространства. Столь наглядная, выпуклая и красочная обида со стороны тех единственных,