Пора чудес - Аарон Аппельфельд
— А что вы можете сделать?
Невозможно было из-за дождей отвезти ее назад в санаторий, и нам целую неделю спасения не было от ее горьких жалоб. Голос ее крепнул день ото дня, долгая память словно воскресла. Но сильней всего были ее верования. Верования эти были суровые и мстительные. Бог не даст пощады вероотступникам. Им нигде не видать покоя, ни здесь, ни в запредельных мирах. Все выкресты, наши и ее, были собраны у нее в уме, и она не переставала называть их имена.
И так как слова не помогали больше, и она жаловалась все крикливей и крикливей, отец решил, что делать нечего, надо вернуть ее в санаторий. Назавтра переносная кровать уже была выставлена во двор. Экипаж прибыл в срок, и, не спрашивая у нее, желает ли она этого, мы отправились в путь.
Всю дорогу она разговаривала сама с собой. Теперь выяснилось, что жаль ей не себя, а дочерей, которым на небесах уготован Страшный суд. Мы ехали поездом, и отец все пытался сгладить этот позор.
В санатории процедура была короткой. Сестра-монашка обрадовалась ей, и мы вышли оттуда смущенные и молчаливые, как после какого-то нехорошего дела.
Остаток свободных дней мы провели в комнатах. Тереза не переставала зубрить, мама ей помогала. После каждого экзамена на губе ее появлялась алая вмятина, но выдержала она все, и в срок. Прелесть последних летних дней была совершенной и безоблачной. Если б не голос Амалии, преследовавший нас теперь, отдых подошел бы к концу мирно и спокойно.
— Не знаю, что сотворила со мною Амалия, — повторяла Луиза. — Произвела во мне какую-то перемену, или еще что-то, чего понять не могу.
— Пустое! Ничего не произошло, — утешала ее мама.
— Спать больше не могу, — жаловалась Луиза.
Доктор Мирцель собрался уезжать к своей матери, и мы устроили ему скромный прощальный вечер. Опять он назвал меня маленьким евреем, которого следует дрессировать на спортивных площадках. Тереза в проводах не участвовала. Луиза нашла себе кавалера и ушла гулять.
Она не находит себе места в доме, с тех пор как нету Амалии. Возвращается запоздно, красная, как бурак, вся растрепанная и тотчас зарывается в одеяла. Однажды вечером разрыдалась горько:
— Как покинула нас Амалия, так покатилась я и падаю все ниже и ниже. Парни жрут меня, нажираются. И чем это кончится?
— Еще немного, и мы вернемся домой, и все забудется, — успокаивала ее мама. Но Луиза не утешалась. Слепое, загадочное страданье точило ее, и все время она вспоминала Амалию. Словно не только с молодостью рассталась, но и божков своих потеряла. В ту же осень Луиза ушла от нас.
4
Осенью отец отправился в далекую поездку судиться о заброшенном наследстве. Это была очень старая и некрасивая история, не дававшая отцу покоя, и отец решил покончить дело судом. Но дело, по-видимому, запуталось. Удача на литературном поприще от него тоже отвернулась. Издатель требовал сокращений, указывая на утомительные длинноты. Отца это, помнится, очень рассердило; однако, по своему обыкновению, он со временем пришел к выводу, что прав издатель. Дефект налицо, дефектов множество, если разобраться. Да и стиль хромает тоже.
Правил он долго и усердно. Результаты его не удовлетворили. Он написал длинное, извиняющееся письмо и попросил вернуть рукопись. И так как всплыла еще и та самая старая некрасивая история, отец решил поехать и покончить по крайней мере с этим делом. Авось оно поможет и обиду утолить.
Но повернулось не так, как думалось; на то маленькое наследство объявились многие и настойчивые претенденты, нанявшие ловких адвокатов. Неделю не было никаких вестей, и в конце той недели мама спешно выехала к отцу, оставив меня с новой прислугой, высокой женщиной с прозрачными северными глазами, занудой, лишенной чувства юмора.
Мой распорядок дня внезапно сковало холодом и порядком, на мою постель по ночам безжалостно ложился холодный свет. Новая прислуга до нас, как видно, служила в высоких, одиноко стоящих домах, и оттуда принесла к нам эту стужу.
В один из вечеров появился на пороге мой учитель музыки Данциг. Он вытянулся, отощал, и его костюм в полоску, который был в прошлом безукоризненно выутюжен, теперь был запущен и сидел мешком. Новая прислуга собралась было захлопнуть перед ним дверь, как перед нищим, но я категорически потребовал впустить его и подать кофе. Сначала она пререкалась со мной, но я твердо настаивал, и она уступила. И только тогда я увидел, как учитель Данциг изменился. Лицо осунулось, легкая дрожь в левом плече распространилась на руку, и длинные пальцы, исполненные некогда сдержанного изящества, тряслись теперь в такт плечу.
Он отплывает в Австралию, но перед тем, как покинуть Европу, решил зайти и принести нам свои извинения. Виноват он сам. Игру его губит какой-то тайный изъян, который он не в силах обнаружить. Мы сидели в гостиной, и он рассказывал о родителях, зажиточных торговцах мануфактурой, как всю свою жизнь они трудились ради него, посылали из одного музыкального училища в другое и от одного музыканта к другому, чтобы справиться с недочетами, портившими его игру. Сначала казалось, что он вытравит их и, может быть, даже извлечет из них некую новую силу. Это была одна видимость. Что-то такое в его пальцах, а может, и что-то в нем самом не давало ему добиться совершенства; и тогда он решил, по совету покойной матери, стать учителем музыки и обучать скрипке детей из богатых семей, но внезапно обнаружил, что передает свои изъяны маленьким ученикам.
— А ты играешь еще? — спросил он.
— Нет.
Я не знал чем его порадовать. Принес свой школьный табель и показал последнюю книгу отца, которую очень хвалили. Из кухни следила за нами новая прислуга. Я видел: она злилась, что сидим в разубранной гостиной. Я зато радовался. Ко мне наконец вернулся понятный кусочек жизни. Я стал многоречив и рассказал про Терезу и про ее успехи в школе изящных искусств в Вене. Его неподвижное лицо, потемневшее на уличном холоду, словно оттаяло ненадолго, он глядел на меня с жалостью. Теперь я знал: маленькие въедливые дефекты разрослись в раны, и теперь он берет с собой эти раны в далекую Австралию. Я рассказал ему о Луизе. Было время, когда и Данциг проводил с нами наши долгие каникулы, он привозил с собою скрипку и играл нам. Уже тогда было в нем нечто от повадки застенчивого