Сказка вечернего сверчка - Анастасия Каляндра
…И она, часто, говорила какие-то безумные вещи, которые внушались правительством, но он думал, хотел надеяться, что это, только, опять же, из страха, только и всего – из страха за него… Хотя точно он не знал. И внутри всё обливалось холодом при каждой такой фразе. Ей было страшно, страшно за него, что умрет, или будет обречен на муки в этой жизни, а ему – так же страшно за нее – в будущем. И он, только надеялся, только продолжал надеяться на то, что все образуется. И от того – ещё больше писал. Ему было жаль тех "потерянных лет", когда он не делал этого, когда так долго, хотя и храбрился тем, что это ему ни по чем, на самом деле не мог оправиться от того удара, когда твой самый близкий не принимает твое самое близкое. Он ходил, как вымерший внутри, и не жил, и не дарил жизнь, а ведь мог – хоть крупичку жизни подарить тогда кому-нибудь. А жизнь – она, ведь, имеет свойство расти, расти гигантскими, мощными шагами, быстрыми, до невероятного, темпами – и к этому времени, из того, маленького, где-нибудь в мире могло бы уже вырасти так много мощной жизни, которую этой всей смерти было бы победить очень сложно. Но он… Не мог, тогда. Не находил в себе силы. Он винил себя, но он не мог, теперь, позволить этому чувству вины выключать его из жизни и дальше… Как от бессонницы, ты чувствуешь досаду из-за того, что не уснул раньше, и теперь не можешь уснуть уже от этой досады. Так и теперь… Но теперь он не мог себе этого позволить. Теперь в его руках было оружие – оружие, которым он, только и умел сражаться против всего плохого – отдельные листы белой бумаги А4 и простой темный карандаш. Он носил это оружие, заткнутым за пояс, под рубашкой, и уже не мог, больше, позволить себе относиться к нему, как к собственной прихоти – игрушке в руках, которая, неизвестно ещё – нужна, вообще, или нет?.. Теперь за ее ношение могло грозить мно-гое… И очень скоро этого могло, вообще не быть в его руках. Да и этих рук могло не быть. По началу он, ещё не совсем осознавал это – он, просто, сидел, иногда по ту, другую сторону холма, на котором любил сидеть и в детстве – как раз там, где зимой часто делали снежную горку, где перед ним была только пустынная дорога, пустынная и в то, прежнее время, а за ней – промзона. И ничего, кроме неба, закатного… А теперь, конечно, сетки фильтра, ничто – только дома, старенькие хрущевки вдалеке. И здесь он, по началу, сидел, бывало, или стоял, и просто думал, вспоминал о том, что было. И просто плакал. Бездеятельно, может быть, но он, тогда, ещё и не знал, что же тут можно сделать?.. Но это, бездеятельное, ему, все равно, давало слабое чувство ог-ром-ной надежды. Он плакал, и радовался, не смотря на всю боль, что ещё может плакать… И от этого весь не живой, почти, теперь, мир, как кажется, ожидал. Слегка оживал. И, постепенно, эта надежда выросла. И он понял, что, если бы мир, хоть понемножечку оживал в разных местах, в разных душах, так же, хоть, или даже меньше, чем оживал, теперь в его, одной, то постепенно он бы ожил весь. Он понял, что нужно рассказать миру, рассказать, напомнить и о том, что у него было, и есть, на самом деле, и сейчас… Дать эту маленькую замочную скважину, увидев вблизи которую, задребежжит, радостно, возможно, в чьей-то груди заветный ключик. Зазвенит, и хозяин его увидит. Он обещал, иногда, торжественно, со слезами на глазах, обещал не существовавшей здесь больше траве (и даже его холмик был теперь весь в серой, хрупкой плитке – гладкий и покатый, с одиноким фонарем вверху), не существовавшим здесь больше деревьям и живым существам из травы… которые не существовали больше здесь, но были совершено живы в его памяти, так что он мог, ясно наблюдая их, обращаться к ним – обещал, что он продолжит их дело. Постарается… И теперь он писал. Писал усиленно, не жалея ни сил, ни времени… Теперь-то было ясно, что если оставлять время на что-то другое, то это все было бы, куда более незначимым. Он писал. Он писал, и теперь не жалел себя… А как можно было?.. Если уже, всё равно, никто не мог бы отнестись к нему лучше, в остальной жизни, чем, даже и с непринятыми ими, его произведениями. Они не могли уже сделать хуже их отношение к нему. То есть, могли… Но это было бы уже, только, что-то, за гранью максимально, для него, плохого, то